- ЗАЛ ОЖИДАНИЯ -
- нажимая на картинку вы перейдете
на предыдущие главы -
ПОВЕСТЬ
- 11 -
Ночами мама подолгу писала отцу письма. Она сидела в свете керосиновой лампы, макала ручку в чернильницу, шевелила сухими губами и прикасалась пером к бумаге очень осторожно.
До Нового года мы обычно перебивались теми овощами, что дожили до собственной осенней зрелости. На новогодние праздники мама доставала в фабкоме билеты на елку. Мы тащились всем табором в клуб, смотрели представления и мультфильмы. Потом наступал миг, когда в руках оказывались яркие пакеты с конфетами, печеньем, яблочком. Подарки мы несли домой. Хотелось вытащить из пакета что-нибудь, но старший брат не разрешал.
В зимние каникулы дел не оказывалось, и я болтался по городу, ходил смотреть на елки. Один раз, пока шло представление, я забрался в какой-то пустынный зал, наткнулся там на рояль и долго колотил по клавишам, пытаясь изобразить некое подобие музыки и испытывая при этом истинное наслаждение. Мне казалось, что музыка получается, и ничуть не хуже той, классической, концертной музыки, которую время от времени передавали по радио. Я сызмальства искал людей, про которых говорила иногда задумчиво мама. Она говорила, что в эти люди надо "выбиваться", и очень много надо трудов положить, чтобы "жить как люди". Эти люди, которые жили как люди, были для меня таинственным племенем, обитающем в царстве справедливости и сытости. Эти мифические красавцы не лаялись матом и не колотили чем попадя жен и детей... И теперь, уютно устроившись в пустом зале, я посвящал свой первый концерт для фортепиано без оркестра этим людям. Я как бы говорил им своей музыкой, что мне тоже хочется выбиться в люди, и жить "как люди", и ничего, что пока я еще шпингалет с урчащим от брюквы брюхом и меня почти любому разрешается пнуть или даже избить, но душа — душа у меня есть, и ей тесновато в моем костлявом организме! Это я провозглашаю своими мощными аккордами. Пра-ра-ра-ра! Бамс... Ра-ра...
Меня почему-то никто не гнал, и я, воодушевленный, играл до ломоты в пальцах и до темноты в окнах. Потом долго искал выход, затем просто вылез в форточку. На тротуарах валялся праздничный мусор. В газоне, запорошенном снегом, грустно торчала лысоватая елка. Я потрогал, в надежде, подвешенные к ее веткам огромные конфеты и обнаружил, что они из картона и воздуха.
Лет с семи я научился играть на гармошке, а потом и на гитаре. Гармонь нам была продана в долг нашим дядькой, слепым дядей Леней, а гитара, по-моему, досталась от каких-то дальних родственников Саловых, когда их дядя Федя повесился в сарае над бочкой квашеной капусты. Затем играть на гармошке выучились и братья. Мы выходили на лавку у ворот и наяривали по вечерам разные песни. Музыкантов не хватало, и поэтому нас стали приглашать на свадьбы, на прочие гулянки. Вернее, приглашали, в основном, меня. Я и начинал играть. Наигравшись до отвала, наевшись до треска в пузе, говорил, что устал,— мне верили, потому что я был такой карапуз! Из-за гармошки виднелись лишь два глаза. Звал Вовку. Вовка — Борьку. Они играли, покуда не становились сыты.
В те же времена матери как-то предложили отправить кого-нибудь из детей в лесную школу. Бесплатно. По путевке поехал старший, Вовка, как самый прожорливый. Через неделю он вернулся и рассказал, что лесная школа, оказывается, татарская, и ему там ничего не понятно. И его никто не понимает. Мама его вновь прогнала, для убедительности отодрав ремнем. Напрасно, что ли, дармовой шамовке пропадать?! Вернулся Вовка уже весной, поднабравшийся сил и владеющий татарским языком. После этой учебы он "работал" у нас в семье переводчиком и пользовался большим уважением у татар, нежели мы.
За несколько месяцев до возвращения отца из лагерей, зимой, вернулась из заключения тетка Гутя. (Мама и Гутя — двойняшки. Екатерина и Августина.) Тетка пришла стриженая и седая. Она притащила с собой котомку с пирожками и маленькую собачонку Найду. Наш пес, вечно голодный, действительно, как собака, сидел годами на пеньковой веревке, в конце концов сбесился, и его кто-то застрелил, из поджига. Найда стала жить в доме — собачьи трущобы покойного дворового пса ей не приглянулись. Вечерами тетка щелкала семечки и пела тоненьким голосом тюремные песни. Потом рассказывала, как они, заключенные, работали в поле. Я сильно удивился, когда Колька стал называть ее мамой. До этого я полагал, что Колька наш родной братан.
Тетка заняла чуланчик за печкой, конуру, где раньше жили квартиранты, узбеки. Тот закуток мать сдавала по сто рублей за месяц. Квартирантов я плохо помню. Фронтовик Закир-ака и ворох детей на ковре во главе с молчаливой женщиной. Они с нами не якшались. Они даже со мной не якшались, когда вспыхнула керосиновая лампа и у меня горели одежда, лицо, руки — видать, орал я со страшной силой, но квартиранты не вмешивались в дела хозяев. Даже в такой момент. Меня потом вылечили всего лишь за полгода.
Спустя некоторое время пришла из лагерей подруга тетки и тоже поселилась у нас, с сыном. Мальчишку звали Борькой. Он тут же соорудил голубятню сзади дома из краденых досок, наворовал голубей, и теперь регулярно у наших ворот его поджидали чужие мальчишки для выяснения с ним орнитологических проблем. Приходилось еще и за него драться.
Жизнь наша мало улучшилась: тетка стала питаться отдельно, забрав из наших рядов Кольку, своего голодного сына, который жил с нами на равных, пока она "тянула срок". Из родного брата он неожиданно превратился в соседа по дому. (К тому времени у него начались нелады с легкими. Он приступал к карьере больничного пациента.)
Зимними вечерами играли в лото. Садились три женщины и мы. Стол украшала пахучая гора семечек. Прямо по столу разгуливала злая Найда...
Бочата лото вытаскивал из мешочка Артамоня. Ремесленник, почти прописавшийся у нас, так как дома его дубасили сильнее, чем всех нас вместе взятых — мама. Он был сирота, принятый на воспитание в чужую семью. Низенький, он сильно заикался, но голова у него работала, как генератор, 11. руки были просто-таки золотые. Ох и ловок был, бестия! .. Колька тоже заикался, а Борька подыхал со смеху, когда Артамоня и Колька принимались ужасно неторопливо разговаривать. "Сейчас яйцо снесет!" — орал Борька, выслушивая Колькино: "Ко-ко-ко-кому?.." Артамоня же научил нас играть в карты, в лото, в домино, в "орлянку" и в "чику" ... Конечно, умение это мало сгодилось в жизни, но ведь всякое умение добавляет толику уверенности в себе. Благодаря А ртамоне дом наш был сносно вооружен. В нашем арсенале имелись кавалерииская шашка, револьвер, несколько гранат ПРГ. Все ржавое и никудышное. Шашку потом кто-то экспроприировал шинковать капусту. Гранаты куда-то задевались. А револьвер отец выкинул своей рукой в гальюн. Он, после возвращения из лагерей, обнаружил "пушку" у меня в кармане...
Вероятно, мальчишек всех эпох и народов интересует оружие. Вьетнамский поэт Буй Минь Куок, воевавший в партизанах с двенадцати лет, сказал на это, что уж во Вьетнаме-то каждый сопляк владеет любым, даже сверхсовременным оружием... Впрочем, жаждой мальчишек подраться зачастую руководствовались и в странах Ближнего Востока. Там на фронт посылали даже двенадцатилетних мальчишек. Один восточный человек объяснил мне все просто: в таком возрасте мальчишка не представляет никакой созидательной ценности, поэтому дерись и гибни. Такого не жалко, как, скажем, тридцатилетнего мужчину, который уже многое умеет, знает, образован. А этих-то?! Этих полно можно новых нарожать. Воюйте на здоровье. Зато кто выживет — получит богатый жизненный опыт.
Когда мама привезла меня из Москвы, где я проживал у бабушки на булочках и пряниках, братва меня, сытого и гладкого, естественно, возненавидела. Мало того, что теперь в животе обосновалась пустота, мне еще щедро выделялись тычки и подзатыльники. Не вынеся голода и колотушек, я однажды убежал на вокзал, насобирал там перронных билетиков и собрался ехать обратно, в Москву, временно позабыв, что бабушка померла. Потом я много раз убегал из дому, из домов. Из своего убегал, а уж из чужих — и подавно. Сам бог велел... Уехать в Москву не удалось — меня задержал милиционер. И хотя милиционерами у нас принято пугать с детства (вот придет милиционер, если кашу не съешь. Или волк. Как-то они сравнялись в детском понимании — волк и милиционер. Может, отсюда у нас и отношение к милиции не очень-то любезное. Человек лишний раз не подойдет к милиционеру, а лучше его обойдет.) Но у меня имелся родной дядька, бывший работник "внутренних органов", и поэтому я того, первого милиционера, не испугался, а полностью доверился ему. Тем более, кашу нас не надо было заставлять есть — мы и тарелки до блеска выскребали-вылизывали, а роль блюстителя порядка в доме исполняла мама.
Со временем мы научились питаться и зимой. Мы таскали в лавку старьевщика кости, которые набирали по помойкам. (Кто-то даже и мясо лопал в то время!) Весной, когда оттаивало заброшенное кладбище Ямки, мы набирали там человеческих костей вместе с черепами и берцовыми костями и тащили всю эту арматуру старьевщику, предварительно разбив мослы молотом, иначе старьевщик не принимал. А узнав человеческую кость, он бледнел закатывал глаза и называл нас "урус дунгыз" ... В поисках добычи натыкались мы на целые гробы и смотрели, как и во что был одет покойник. Ямки были усыпаны человеческими костями. Валялись повсюду черепа с волосами, с бородами. Ни черта мы не боялись, и ни в ком из нас не шевельнулось сомнение, что так нельзя.
Напротив Ямок, в деревянной пивной, добросовестно спивались насмерть фронтовые калеки. Напившись, они рвали на себе рубахи, швыряли медали и ордена на землю и ломали костыли друг у друга на головах.
- 12 -
По Разъезжей и улице Марата вышел к ТЮЗу. Там, в парке, на скамейках целовались и общупывали друг друга юноши и девушку и притулиться где- нибудь здесь было бы верхом неприличия и бестактности.
Во всех залах Витебского тоже было полно народу. Так же, как и на других вокзалах Нашей необъятной страны, тут спали на пoлу, постелив газеты и сунув под головы сумки с колбасой, рюкзаки с мясом, чемоданы. Возле касс в строгом порядке, спала очередь. У багажных автоматов камеры хранения ужинали чем попало цыгане. Тоже куда-то, видать, ехали. А может, просто жили на вокзале?.. Поболтавшись по залам и почувствовав, как гудят ноги, я, плюнув в урну, вначале присел на корточки, а потом поднялся и направил стопы в парк ТЮЗа.
Отыскал скамейку, на которой сонно лизалась парочка, сел с краю. Парень держал девушку одной рукой за грудь, а другую запустил глубоко под подол марлевой юбки. Он покосился на меня неприязненно, и в знак протеста, засунул руку под подол подруги еще глубже, показывая этим, что им на меня вовсе наплевать, и что прямо при мне (если уж им так приспичит) они смогут даже и переспать.
Я встал и пошел по Гороховой в сторону Адмиралтейства. Шел тупо и устало, наступая на бумажки от мороженого и на окурки. Всюду гуляли. Возле Адмиралтейства все скамейки были заняты. Были заняты все скамейки и на Дворцовой и на Адмиралтейской... Во всем мире были заняты скамейки. Были даже заняты скамейки на Сииопской набережной, невзирая на то, что скамеек отродясь там не стояло.
У парапета околачивалось столько же народу, сколько и днем. Даже на львах сидели, на ступеньках спуска к воде возле Дворцового моста. И даже на площади Декабристов лошадь была занята. На ней сидел Петр и показывал медной рукой на ту сторону Невы. Я присмотрелся, но и у Академии всюду сидели. Все заняли до моего прихода, загодя. И тут мне места нет...
Сквозь черные чугунные подзорники Дворцового моста проблескивал золотой луч Петропавловской колокольни. Кое-где обездолеиные подростки мерзко бренчали на гитарах, оскверняя красоту предрассветной тишины тоскливыми откровениями. Раздавались всплески музыки из транзисторов. По Неве важно тянулся караван судов, светя габаритными очами, а у мостов в своих машинах, сложив головы и руки на баранках, дремали частники, водители такси, водители автофур с надписями "Хлеб", "Почта" ... На парапете, у ног льва, катящего к воде шар, сидел курсант торгового флота и обреченно ел целую буханку ржаного хлеба.
"Да что же это — присесть негде!" — подумал я раздраженно. Но тут же успокоил себя мыслью, что делаю благородное дело, встречая горбатого Жорку.
Миновав площадь Декабристов, поплелся по пустынному проспекту Майорова, в надежде скоротать пустой ходьбой время. Тем более, что намечался уже третий час ночи. Можно, правда, было б выехать из дому на такси и попасть к временной сводке мостов, но вспомнил, что ночью таксисты дерут втридорога, да и поймать ли ночью такси на Выборгской-то стороне, на Гражданке?..
На Измайловском решил пойти на Варшавский вокзал. Оттуда, считан, уж и вовсе нет поездов. Там-то, может, сыщется местечко! .. Но на одной из Красноармейских завернул, решив дать кругаля по Лермонтовскому проспекту, просто так, мимо дома одного приятеля.
На витрине спортивного магазина каменный манекен варил в новом алюминиевом котелке на бумажном костре концентратный суп, прямо в пачке. Наряженный неладно, будто покойник, он тупо смотрел стеклянными глазами на бадминтононую ракетку с ценником посредине, и я подумал, что вот даже истукан, и тот имеет свой угол, хотя и за стеклом. И я бы согласился жить даже на витрине, лишь бы иметь свой, пусть бумажный костерок...
Форточка была открыта. Из нее выползал в вылинявшее белесое небо жалобный дымок. Я увидел за стеклом седую башку приятеля и вошел в подъезд. Почему-то друг не спал. Он открыл дверь на первый же звяк звонка.
— Ты что бодрствуешь? — удивился я, входя в квартиру.
— А ты?
— Встречаю поезд в пять утра. Вот, из-за мостов переехал с ночи на эту сторону.
— Позвонил бы... Чем болтаться по городу-то. Положил бы я тебя где- нибудь. Вон, на припорожном коврике, например...
— Не хотел беспокоить. Думал — спишь.
— Уснешь тут... Разве что навечно... Чаю?
— Давай.
Он кинул мне встречь шлепанцы, а сам отправился на кухню и там с кем-то заговорил. Говорить, по моим расчетам, он не мог ни с кем. Разве что с самим собой. Но на чеканутого он вроде б не походил. У него ведь и кликуха раньше была "Железный Феликс". Престарелые его родители обитали с ранней весны до зимней осени на даче, в Горелово, и в город почти не приезжали, и он в это время блаженствовал в отдельной квартире, правда, с ограничениями, которые ему вводила, уезжая, мама. Зимой же он ютился в коммуналке, у любовницы, держа свои вещи на двух квартирах. Две бритвы, два помазка, две зубные щетки...
Пройдя следом за ним на кухню, я обнаружил сидящую у окна молодую попсовую девицу. Девица курила сигарету. Она, элегантно стряхнув пепел в горшок с алоэ, сдержанно поздоровалась со мной. Этому я тоже удивился — приятель мой был из прожженных женофобов, и баб всех не то чтобы ненавидел. Хуже. Он их вовсе не воспринимал как людей.
— Тебе индийский или цейлонский?
— Какая разница.— Я присел на свободную табуретку и тоже достал из пачки сигарету.
Девица протянула мне японскую зажигалку и чиркнула ею. Я еще раз глянул на ночную гостью и допер: это была его дочь. Ее я не видел года два, если не больше, и этого времени оказалось достаточно, чтобы из голенастой комсомолки она изловчилась оформиться в симпатичную юную даму.
— А эта что тут делает? — кивнул я на Ирину.
— Сбежала от матери,— горько пояснил друг.
— Как?
— Совсем.
Я перевел глаза на Ирину. Она охотно пояснила:
— С вещами. Навсегда.
— Еще вернешься,— успокоил ее отец.
— Ни за что! — она загасила сигарету и попросила: — Сделай мне еще чаю, пап. Но мне только цейлонский.
— Ладно.
— А что не спите?. — спросил я.
— Так ведь она только в два вернулась с гулянки!
— Мать, наверное, не разрешала поздно возвращаться? — спросил я ее.
— Нет, не поэтому. Я в принципе с ней не схожусь во взглядах на жизнь,— ответила Ирина.
— А что ты ей курить разрешаешь? — спросил я друга.
— Хрен с ней. Пускай. Это ее личное дело.
— Может, пусть еще и пьет, и с мальчиками дремлет? — спросил я с подковыркой.
— Пусть,— серьезно согласился он. — Пусть пьет и с мужиками спит, если ей это нравится.
— Мне пить не нравится,— вставила дочь, закинув ногу на ногу.
— Ну, не пей. Дешевле жить,— сказал отец.— На одну пол-литру неделю спокойно питаться можно. Да и на куреве не грех сэкономить. Ты вон "Космос" куришь. Семьдесят копеек. А это сто грамм сыра, плюс — сто масла и еще французская булка. А от еды проку больше, чем от курева. Или — курила хотя бы "Беломор". Все-таки двадцать пять копеек. Впрочем, все бабы бестолочи. Всех их надо вешать.
— А меня, пап, тоже?
— Тебя-то? Да тебя в первую очередь,— сказал отец.— Только всех за голову, а тебя — за ноги.
— Ну, хоть на этом спасибо.
— Чем вот тебя, такую дылду, кормить, — сказал сокрушенно Железный Феликс.— Кофе пьешь и куришь. А кофе сейчас тоже кусается.
— Как-нибудь перебьемся,— успокоила дочь отца.— Я в пэ-тэ-у пойду.
— Иди лучше в институт.
— Ну, в институт. Как скажешь.
— Только туда надо готовиться.
— Знаю.
Бросив разговаривать с дочерью, налив в чашки чаю, он закурил и пододвинул мне блюдечко с печеньем.
— Поешь немного. А то сколько еще ждать... Вот, видишь, теперь еще и эта,— он кивнул на дочь, пак на неодушевленный предмет.— И так денег нет ни хрена. А от ее матери не дождешься, чтоб, я уж не говорю от себя, чтоб хоть мои-то алименты возвращала... Она ведь и со мной развелась, все рассчитав. Экономист. Замуж вышла на другой день после нашего развода. Две зарплаты — ее и нового муженька — да плюс мои алименты. Нехреново устроилась. Бабам вообще проще. Мужик должен всю жизнь ишачить, горбить, выбиваться в люди, делать карьеру. А ей только и ума надо, так это рассчитать, кому половчей свою задницу подставить,— и все дела.
— А у меня и на это ума не хватает,— притворно вздохнула Ирина.
— Кому нужна твоя говенная задница,— сплюнул он и сердито стрельнул в нее взором. Мол, не суйся не в свой разговор.
— Бабе тоже — промахнешься разок, и мучайся с довеском всю жизнь,— попытался я защитить женщину.
— Пускай аборт делает,— сказал он.— Вот я сейчас — на голом тарифе сижу. Непруха,— ни с того ни с сего перевел он разговор в другую плоскость.
— У меня тоже — карманы вовсе облысели. Никаких там ископаемых не обнаруживается.
— А кого встречаешь? Мать, как обычно?
— Нет... Так ... Одного артиста... Словом, не ужился нигде он, детей настряпал... Я думаю, что здесь он притулится куда-нибудь, не бездарен. А уж работать я его заставлю.
— Кормить придется.
— На первых порах. А потом — вон иди работай. Еще не хватало — взрослого мужика кормить.
— И на первых порах тоже надо.
— Ничего. И я, и он привыкши. Может одну морковь жрать с картошкой и хлебом.
— Не пойму, зачем это тебе?
— Сам не пойму... Просто жалко, пропадает человек вовсе. И никому дела нет... Ну, спите — я пошлепал. Пешком же надо, аж до площади Восстания.
— Посиди еще.
— Нет. А то придет поезд, он выйдет с барахлом — а никто не встречает.
— Сам бы прекрасно доехал до твоей вонючей Поклонной горы.
— У него позвоночник ломаный.
— Тогда конечно. А как же он станет работать?
— Вахтером каким-нибудь... Или дворником.
— Верно. Или этикетки приклеивать к консервным банкам.
Он проводил меня до двери. Потом вышел следом на тротуар. В шлепанцах постоял со мной у подъезда, глядя на розовеющие крыши и купола, и толкнул меня в плечо.
Я пошел.
- 13 -
Мы с ней познакомились минувшей осенью. Вернее, не познакомились, а нас познакомили. Возник сейчас какой-то комплекс насчет знакомств с женщинами. Для начала разговора необходимо ляпнуть какую-нибудь глупость, чтобы потом по реакции дамы определить — есть ли контакт. Она сейчас тоже как бы в бронежилете, который ей самой жить мешает. Ее язык в вечном противоречии, с порывами души и с желаниями. На любую глупость она непременно ответит, сама не желая того: "Вали своей дорогой" или "Чего привязался?" — и посмотрит, как на ненормального (сама, опять-таки, того не желая). А мужику ляпнуть глупость мешает голова. Помню, когда пил водку, — все казалось проще, глупостями полна черепушка набита. Чем больше выпьешь, тем красноречивее и необидчивее, тем легче контакт. А как трезвому? Тут тормоза работают безотказно, за три перекрестка до светофора. Увидишь именно ту, которая по душе, смотришь на нее и думаешь, вот подойти и сказать что-нибудь. А что-нибудь? Что-нибудь. Что-ни будь-то?.. Ай, что ни будь! И она смотрит, глаза ее говорят, ну что же ты, фуфло?! Говори же какую-нибудь чушь собачью!.. Я тебе отвечу! .. Но раз смотрит — как я скажу чушь? Заведомо укажу, что с мозгами у меня бывают перебои? Да ни за что! Ну, перебьемся, думаешь! И выходишь на своей остановке. И идешь и думаешь, ну и мудак же я! Господи! Наверное, и она — едет дальше в трамвае и так же думает про меня, а заодно — и про всех мужиков... И так вот: посторонние люди (есть всегда такие граждане, которые любят знакомить) придумали какое-то совместное увлечение, чтобы был повод. Познакомили нас. Для более близких отношений пришлось даже попить легкого вина, чтобы расковаться... Но сижу за столиком в кафе и упорно думаю — не то же! Вовсе не то, что мне надо бы! И близкого нет от смутного образа... А что делать? Что? Раз не умеешь знакомиться — жри, что дают и благодари еще! Черт знает — может, и она так же думает?
А у нее квартира. А мне как раз деваться некуда прямо сейчас. А она покормит — а то я который день все собираюсь пообедать. Давлюсь пирожками в забегаловках. В столовой отравят. В ресторане ограбят. Ну и что, что не то? Ну, подумаешь — посчитаем это отступлением на заранее подготовленные позиции, выравниванием линии фронта... И вот уже обитаю в дезодорантовом раю. В брюхе — добротный бифштекс мурлычет, и всего-то, за такие потрясные удобства надо, переборов себя, погладить, потискать, и потом, когда уже противно, сделать вид, что тебе хорошо, и что-то проворковать теплое, презирая себя. (Хорошо еще, что темно. Плохо в белые ночи — лицо твое видно. Но она, смотрю, щурится от счастья, как кошка на теплом телевизоре, и ей не до моего похабного рыла. Иначе в этот момент я сам к себе не отношусь!)
Утром она снимает с моего пиджака пылинку. Я сую ноги в настиранные носки, в начищенные ботинки. Она прячет мне в карман надушенный носовой платочек явно дамского направления, вместе с платком кладет пачку заранее купленных сигарет и спички, и уже на пороге наскоро слизывает тряпицей с моего портфеля микроскопические пятнышки. Затем выжидательно смотрит мне в глаза и, выждав паузу, все-таки спрашивает:
— К ужину вернешься? .. А то я купаты поставила бы оттаивать ...
Каждый раз хочется ути насовсем, и каждый раз я ухожу навсегда, но идти на земле некуда, на дворе холодно, моросит, и бормочу под нос:
— Не гарантирую...
— Можешь задержаться?
— Могу. Запросто.
— Тогда возьми ключ, на случай, если вернешься поздно.
— Не надо. Я постараюсь позвонить, если начну задерживаться...
Наконец-то в лифте, вздыхаю облегченно и смотрю с ненавистью сам в себя. "Проститутка я! Потаскун паршивый! .. Продаюсь бабе за кусок сала! Тьфу, бля! .." Мне даже самому с собой говорить неохота. И решаю (уже в метро), что ночевать больше к ней ни ногой. Хотя и понимаю, что она тут ни в чем не виновата, что она хочет жизнь устроить, а может, даже и любит меня какой- нибудь любовью Наташи Ростовой, и от этого становится еще противнее, хотя, кажется, и так уже некуда...
Кончается рабочий день. Я с час околачиваюсь на тротуаре у своей конторы. Потом иду в пирожковую, чтобы пообедать, потом брожу по Невскому. Идти некуда. Есть, конечно, куда. Есть. Но туда, туда идти еще противнее. Я уже там был. Достаточно. И верчу головой, и смотрю — как славно устроился сапожник в пластмассовой будочке. Своя будочка-то, своя... Даже милиционер — и тот сидит в будочке — движение кнопками регулирует. А вокруг широкие окна, с занавесками, с геранью на подоконниках. И там живут люди, у себя дома. Куда бы сейчас? Смотри-ка, ноги-то вовсе промокли...
На вокзале все скамейки заняты. На полу даже сидят и лежат. В гостиницу жителя города не пустят. Не только этого, но и любого другого. Даже на порог. У нас вообще неизвестно, для кого гостиницы построены. Выглядывают из окон гостиницы "Россия" сплошные негры и кавказцы. Посматривают из-за портьер на площадь Восстания из гостиницы "Октябрьская" капиталисты- бизнесмены. Смотрят, как в городе трех революций бродят в поисках угла приезжие люди и видят наше гостеприимство. Свои без дому — зато гости все на местах. Швейцар угодливо растворяет дубовые двери перед напудренными комсомолками — эти тут ненамного дороже бутерброда с паюсной икрой... Угол, уголок, уголочек какой... Вон, шикарная будка дворника. Он в ней хранит метлы. Как бы славно можно было бы там пристроиться. Я бы туда печку, я бы туда диван из комиссионки... Я бы туда лампочку электрическую повесил или бы даже целый прожектор перестройки, я бы — Бог ты мой — вон и ту кошку пригласил, покормил бы ее колбасой, и мурлыкала бы она, лежа у меня в ногах, грея своим кошачьим теплом мои конечности, которые все стынут и стынут...
Ну — дела! О, как задумался! Уже на эскалаторе выезжаю на поверхность. Срочно покупаю какую-то дребедень: пару пачек мороженого, плитку шоколада, несколько апельсинов... И палец топит кнопочку звонка в постылую квартиру... И я, отворачивая взгляд в сторону, стискиваю зубы.
— Ну и отлично!.. А купаты я мигом... Давай пальтишко, давай портфельчик... Чмок-чмок-чмок!..
Тьфу!
- 14 -
Кроме костей и тряпок, таскали сдавать утильщику и железки, но стоили они дешево, а весили много. Случалось, везло. Однажды я нашел пачку ломаных патефонных пластинок. Пластинки стоили дорого. А как-то летом мне повезло царски — я подобрал пачку из-под "Беломора" и обнаружил в ней тридцать четыре рубля старыми деньгами. Зимой я таскался по магазинам в центре города и старательно высматривал под ногами. Находил медяки, серебро, а иногда и бумажные деньги. Поиск утерянных денег давал почти постоянный доход. Если я отправлялся искать — находил обязательно. Только раз возвращался домой обескураженный — думал, что день потрачен зря. Уныло подъезжал я к своей остановке, как вдруг заметил на полу трамвая трешку.
Первый контакт с наукой произошел также в детстве. Мы нашли блестящий доход — сдавать в Академию наук бродячих кошек. Что там с ними делали — мы не подозревали. И хотя женщина, которая производила с нами расчеты, говорила, что их кормят и лечат, в это слабо верилось. Полно было голодных людей, а наука взялась кошек откармливать. Скорее всего ученые проводили на них свои опыты. Но нас это мало касалось. 3а кошку платили пять рублей. Помню, как мать отправляла к ученым Борьку, завернув кошку в тряпицу и сунув ее в авоську. Он катил в Академию, а мы сидели и ждали. Потом он возвращался, купив по дороге хлеба, заплатив за этот наш скудный ужин кошачьим здоровьем.
Так мы, взрослея, начали приносить в дом что-то, хоть кошками, хоть найденным рублем, хоть чем. Бывало, поздним вечером, под столом разгуливала, мяуча, очередная пятерка. Мы чесали ей за ухом, ласкали, и сочувственно гладили ее — уже поздно, академия закрыта, и кошке придется потерпеть до утра.
Постепенно укорачивались очереди за хлебом. Его по-прежнему привозили караваями по два-три килограмма. В фургоне, на лошади. Хлеб еще продавался на вес. Продавец резал караваи острым ножом. Он мог откромсать на двадцать копеек, на десять, на сколько хочешь. Сдав кошку, или костей старьевщику, мы тащились в деревянный магазин с высоким крыльцом, заранее глотая слюнки.
Появился в продаже сахар — по полкило в одни руки. Вытянулись очереди, длинные, многочасовые. Мы прирабатывали. Мы стояли возле кассы, и нас нанимали тетки, чтобы, предъявив нас, взять не полкило, а больше. За каждое такое представление от нанимательницы получали рубль. Однажды так прозарабатывали весь день, а мама в это же самое время стояла в такой же длинной очереди в другом районе. И ей на всех нас продали всего полкило. Она принесла кулечек. Мы по крупинкам ели, наслаждались, казалось, вечно. Но зато в этот день мы принесли в дом около тридцати рублей.
(Нынче, говорят, таким образом прирабатывают пенсионерки, продавая свои очереди в винные магазины алчущим выпить. Тоже за рубль.)
Тетка Гутя устроилась санитаркой в родильный дом. Они с Колькой полностью от нас отделились. Колька рос длинным, хилым и рахитичным. Он еще и заикался. Много времени он пролеживал в больницах, из-за чего плоховато учился. Тетка, чтобы облегчить ему существование, отдала сына во вспомогательную школу, чем испортила человеку жизнь. Сразу же мальчишки принялись называть его придурком, а он был парнишкой впечатлительным. Стал сверстников сторониться, начал много читать — тогда книгу найти проблем не составляло. Книг можно было насобирать и на помойках. Играть предпочитал с малолетними карапузами. Потом он стал столяром. Напившись в очередной раз пьяным, он выдавал себя за "сотрудника внутренних органов", пока его пару раз не поколотили бывшие урки. Тогда он стал выдавать себя за корреспондента. Слово это выговорить ему удавалось с большим трудом. Один раз наш "корреспондент" так удирал от своих "читателей", что потерял ботинок. Дело было зимой. Стоял мороз за тридцать. Удрав, он надел пальто на голову, а шапку — на ногу. Тем самым спасся от обморожения...
Винюсь! Не туда вас, братцы, завел! Не туда! Наобещал, а рассказываю, как Колька удирал с шапкой на ноге,— ну, не чушь ли? Хотя, если разобрать иной день, месяц, год, то обнаружишь, что все потраченное молью секунд время состоит из чуши. Ну ладно. Сейчас поверну туда, куда обещал... Хотя, не знаю... Вообще-то хотел человек кем-то вырасти значительным, а стал столяром в тарном цеху. Хотел, мечтал — а жизнь пушинка. Фу — нету. Лови растопыренными пальцами бегущую воду, хватай — больше капли не словишь. У нас люди любят выдавать себя не за того, кем являются на самом деле... И пьет Колька "Бориса Федоровича" — клей "БФ", невзирая на отрезанное легкое, а ведь хотел! .. Ведь хотел стать сыщиком там или журналистом! .. Как-то один спившийся дворник сказал, помирая: "А ведь я мечтал стать генералом, когда мальчонкой еще был..." Да и я мечтал! А кто не мечтал? Вон ты, массажист в бане на Петроградской стороне, тискающий дряблых старух на мраморной мокрой лавке — кем ты мечтал, когда мальчонкой смотрел в розовые воды, угадывая воздушный горизонт? Ты мечтал тогда стать массажистом, да? А ты? .. Помню, один мальчик в нашей школе учился только на "отлично", несмотря на то, что его били сверстники. Он был важен, сыт и мудр. (Были и сытые — ведь по-разному жили-то. Как-то рассказывал я своему знакомому про нашу послевоенную жистянку, он глубоко, сочувственно вздохнул и вымолвил: "Мы тоже так бедствовали! Так бедствовали! .. Но папа нашел выход: он купил дом на Карельском перешейке и корову швицкой породы, и мы стали перебиваться кое-как". Вот, товарищи, как, бывало, бедствовали, что в самую черную минуту жизни нашлись деньги и на породистую корову и на дом.. Может, что ценное продали? А может, кого? .. ) И вот этот мальчик. Помню, его как-то спрашивают взрослые, а кем ты будешь, когда вырастешь? "Когда я вырасту — стану работать Лениным". Ответил он совершенно серьезно. "А что, Марксом не хочешь или Энгельсом?" — спросили его. "Нет — Лениным стану работать".
Что он имел в виду? Где он? Эй ты, Ленин! Расскажи нам, спустя тридцать пять лет, почему ты не устроился работать в Кремль Лениным? Или пока еще путь твой стелется по ссылкам и тюрьмам? И впереди у тебя много дел? ..
Вначале я мечтал вернуться в Москву. Зачем ее у меня отняли? Да меня там каждая собака на Рогожской заставе признавала. Потом я мечтал, как папа, "грабить на большой дороге с длинным ножом — резать людей" — так нам говорили в школе про нашего отца. И из Кремля пришел ответ на материно письмо. Нам сообщили новость, что сажал нашего отца в тюрьму не Сталин, а советский народ. Вот когда советский народ решит его отпустить — он его и освободит.
А я все никак не мог представить себе — как это может весь советский народ собраться и единогласно решить. Когда соседи меж собой то и дело дерутся то за полено лишнее, то за драную курицу ... Да какое там! В семьях и то всю дорогу дерутся... 0-о! Это не скоро мой папа выйдет из тюрьмы, раз такие требуются условия для его освобождения — когда советский народ решит. Не верилось и в то, что народ вместе может собраться по такому пустяковому делу, но если даже и соберется, то ни за что меж собой не договорится. То, что единогласно,— это исключено напрочь. Вон, дядька Земляков своего сына Вовку по улице гонит дубиной. Они только и знают — драться. Это их надо примирить. Но как? Если отец Земляков скажет отпустить моего отца, то сын его Вовка непременно, чтобы досадить своему батюшке, заявит обратное.
У нас как-то всегда делили общество на человека и советский народ. Они были как бы разнополюсными. Отсюда человек и становился врагом народа, а что он мог возразить целому народу, один-то? Против народа не попрешь. И я не попру. Кто я такой супротив советского народа?!
Нет, я даже не мечтал вырасти взрослым и работать, допустим, Маленковым или Булганиным. Я вначале мечтал стать шофером, потом стать машинистом паровоза (если, конечно, не удастся мне выбиться в бандиты). А потом плюнул на все свои мечты и стал круглосуточно мечтать пожрать.
Имелась у нас еще одна тетка, которая жила на окраине города. У нее были три дочери и сын Сергей. Сергей так же сидел в лагерях. Десять лет ему дали. Та тетка, Дуня, жила плоховато. Муж ее, Степан (Стефан), оставшийся в России после первой мировой войны, венгр, работал сапожником. Ну и пил, как сапожник. Погиб он соответственно — возвращался из мастерской "в стельку" , упал в лужу и захлебнулся. Ночной мороз сковал его льдом. Первым труп обнаружил Сережа. Он пытался отковырять отца ото льда... С оравой детей, да притом и без отца, жилось тетке не сладко. Но тетя Дуня, или же просто Дуняша, старалась как могла. Возилась на огороде день-деньской, работала на фабрике, вязала из напряденной ваты тапочки и продавала их на рынке... Дочери подросли — повыходили замуж. Валя едва вышла замуж, как мужа посадили. У Раисы муж спился, и его потом убили, видать, собутыльники, и труп затолкали в кабельный колодец. У Вали остался сын. У Раисы осталось двое детей — сын и дочь. Леля вышла замуж за пожарного, доброго, с придурью мужика Виктора, который так же порядочно пил. Да и пьет, чего и нам желает. Вино приносило ему лишь веселье — он умудрился за длинную алкогольную жизнь ни разу ни с кем не подраться, и не влипнуть в какую-нибудь историю. Валяясь не раз пьяным прямо на улице, он ни разу не пощупал боками нар вытрезвителя. Возможно, это рекорд мирового масштаба!.. Лелина дочка Нинка в детстве хорошо пела. Ее даже показывали по телевидению, но девочка рано познакомилась с уличной жизнью и портвейном. Она не раз выходила замуж, и все ее мужья либо попадали в тюрягу, либо только что освободились. Невзирая на безалаберность этой семьи, к ним приятно было приходить в гости — они умели принимать и радоваться каждому вошедшему, причем от всей души... Они долго жили в единственной комнате и даже не подавали заявления на расширение, заведомо считая, что такой бестолковой семье ничего не обломится. Женился и Толька, и привел сюда еще и жену. Нинка и Толькина жена родили. В общем, муравейник, а не комната... Прожив лет тридцать в бараке, они получили на всех трехкомнатную квартиру лишь потому, что бараки сносили. Но они опять-таки посчитали, что квартиру им дали за Лелины заслуги на производстве, а не потому, что им тесно. Впрочем, это была такая семья, что им ив картонном ящике было бы не тесно.
Валя осталась с сыном, Славкой, который долгое время балбесничал. Ничего его не увлекало, кроме драк, до тех пор, пока он не угодил в армию, и ему там не показали, как обращаться с электродом. С тех пор Славка работает сварщиком в Казахстане. У него трое детей, автомобиль и толстая злая жена. А он носит на пальце перстень-печатку и в жизни счастлив. Мальчишкой же не раз попадал в милицию. Отец его так и пропал без вести в лагерях. А к ним пришел товарищ отца по нарам, Лешка. Освободившись, он беспробудно пил и дрался. Он стал жить с Валей. Раз Славка возвращался из магазина (ему тогда стукнуло четырнадцать лет). И его картежники усадили в круг (им не хватало партнера). Славка быстро выиграл весь банк — видать, повезло. Вместо денег ему, естественно, дали пинок под зад. Лешка спросил пасынка, почему тот долго не возвращался из магазина, магазин-то напротив. А вон, уж и молоко успело прокиснуть в бидоне. Тот рассказал отчиму об этой истории. Лешка вышел, помахал кулаками, и вернулся с деньгами. Натыкал Славку мордой в эти деньги и как следует выдрал. После этого Славка в карты (даже в подкидного) не играл и видеть их не мог.
Лешка был хорошим сапожником и подработать на очередную бутылку труда не составляло. Пил он крепко. В памяти остался такой случай: мне было лет пятнадцать, когда к нам пришел Лешка. Утро. Я сидел дома один и втихомолку курил, дуя дым в печку.
— Башка разваливается с похмелюги,— сообщил сокрушенно он.— У вас не найдется ничего залить пожар души??
— Нет ни хрена.
— Дай-ка, сам посмотрю,— сказал он и полез в кухонный стол. Отыскал там бутылку синего денатурата, который мать купила, чтобы натирать поясницу, налил граненый стакан всклинь.
Я испугался и сказал:
— "Денатурку" нельзя! Бывает ядовитая!
— Ерунда,— возразил Лешка матом, выпил весь стакан единым духом и занюхал корочкой хлеба. Даже закусывать не стал и не поморщился.
Я в ужасе ожидал, что сейчас он рухнет на пол мертвый, а он даже наоборот — ожил, на лице появился румянец.
Напившись, он обожал подебоширить. Начинал он дурить на улице или же в пивной, а кончал вечер дома, связанный по рукам и ногам полотенцами. Лишь поздно ночью затихали грозовые перекаты виртуозного мата. Как-то по пьяной лавочке Лешка попал под грузовик. Все потроха вылезли на дорогу. Пострадавшего отправили в больницу — еще дышал. Жена уже подумывала заказывать домовину. В больнице он никак не помирал, невзирая на то, что Валя уж и к поминкам подготовилась (руководствуясь мрачными прогнозами врачей) и почти что с местом на кладбище дело утрясла. Час по часу — проумирал он около года. Вышел весь зашитый-заштопанный вдоль и поперек На пороге врач ему сказал:
— Станете пить — сразу смерть!
Лешка понятливо кивнул и направился в первую же пивную, где крепко поднапился и вернулся домой вдрызг, едва ли не ползком... После больницы он пил еще сильнее — хотел наверстать упущенное, наверное. Но бросил спиртное внезапно. Все долго не верили, что Лешка бросил пить. "Скорее Волга поперек потечет, чем Лешка пить перестанет!" Но не пил. Устроился работать сапожником, заработал два ордена, автомашину, катер, но все бдизкие еще пребывали в напряжении, ожидая, когда же Лешка начнет. Теперь-то сам бог велел — отдохнул, набрался сил, раны зарубцевались... Ну, теперь-то он не только "денатурку", но и кислоту и ртуть начнет лопать — все ему нипочем. Не пьет, язви его!
Валя родила ему дочку. Дочка содержалась отцом в великой строгости, но, невзирая на это, в пятнадцать лет вернулась раз домой под утро и заявила, что вышла замуж.
— Когда?! — поразился отец, подыскивая ремень пожестче.
— Только что.
Перебралась потом к мужу, и, когда ей исполнилось шестнадцать,— они расписались. Она — девка городская — переехала в деревню, научилась доить корову, возиться на огороде... А потом ей надоела сельская жизнь, и она развелась... А потом: ей надоел и новый, городской муж. А потом, кажется, ей все- все уже надоело. Она плюнула и взялась жить дальше одна. С ребенком, которого отдала матери...
- 15 -
Вышел на Обводный канал. Долго шагал у парапета, освещенного тусклым сиянием блеклого утра. Потом стало неприятно видеть все то дерьмо, которое плывет по темной сальной воде, и я перешел на тротуар, ближе к домам набережной.
Я шел и думал теперь о друге, с которым только что распрощался, о том, что не дал ему поспать, о том, что теперь у него еще забота появилась: сам без угла, да еще и дочь прискакала к папочке... За Московским проспектом меня догнал трамвай. Я махнул рукой, но трамвай, грохоча копытами, пронесся мимо. На Лиговском проспекте было пустынно. Ехала, не торопясь, грузовая автомашина. В телефонной будке увидел забытую на полочке записную книжку. Показалось, что из нее торчит то ли рубль, то ли какая другая бумажка. Прошел дальше.
И что странно: чем дальше уходил я от будки, тем большая сумма денег мерещилась мне. Я уже воображал стопочку червонцев, а потом даже и сотенных билетов. Но это беспокойство было напрасным, хотя и разрывало меня надвое: если вернуться и заглянуть в забытую кем-то книжку, а там ничего не окажется, тогда я и денег не буду иметь, и поезд встретить опоздаю, да и себя презирать возьмусь. Впрочем, думал я, находка этих денег приравнивается к воровству. Но, возражал я же, ведь если там есть деньги, то их все равно кто- нибудь возьмет, так отчего ж не я?! Нет, в схватке с собой подумал я, пускай возьмет, пускай. Наверняка лучше, чем сделаю это я! И стало немного жаль тех денег, которые могли оказаться в записной книжке, а потом подсобить мне в деле воспитания Жорки и вскормлении его... Но я уже навсегда простился с ними, чтобы перестать огорчаться, принялся внушать себе, что торчали из книжки два замусоленных рубля.
На Ямках, на этом развороченном взрывами и кражей песка для строек бывшем кладбище, где мы собирали человеческие кости и складывали их в мешки, где шантрапа постарше не брезговала и черепами, предварительно отодрав от черепов волосы и бороды и расколотив их друг о друга, вербованные девки из ближних бараков выкидывали незаконнорожденных детишек. Я сам там два раза находил посиневших дохлых младенцев и в ужасе бежал прочь. Не в том дело, что из этих окоченевших трупиков сейчас выросли бы поэты и архитекторы. Могли бы вырасти из них алкоголики и преступники. Но там я как-то нашел два рубля. Они, скомканные жменькой, валялись возле телогрейки. Телогрейка была такая драная, что ее даже старьевщик бы забраковал... Я сунул два рубля в карман и опрометью бросился тикать с Ямок. Отбежав к Роще, что находилась напротив Ямок, через трамвайные пути, вынул деньги из кармана и обнаружил, что они в крови. В такой черной, запекшейся крови.
Ее очень трудно было отмыть.
Купив на мокрый рубль кусок хлеба и пачку папирос "Огонек", я закурил, вернулся к месту находки и осторожно, ногой развернул телогрейку. Она тоже была в крови. В такой же черной.
Люди спали не только в залах ожидания, но и на скамейках, возле перрона. По мраморным полам зала раскатывали, воя и рыча, моечные машины, и уборщики бесцеремонно толкали людей, поднимая и прогоняя их с нагретых телами лежбищ — конечно, что с них, с уборщиков, взять?! Они — не портье, а здесь — не отель. Можно машиной наехать на инженера из Чугуева, ногой пнуть каменщика из Саратова, сунуть кулак под ребро штурману сельской авиации. А уж доярку-то, скотницу, или какую-нибудь уж вовсе цыганку сам бог велел тыкануть шваброй...
Ничего-ничего. Мы привыкли уж к тому, что любая уборщица, официант, швейцар или сержант милиции нас так. Так нас! Ничего-о... завтра на работе мы сами их так — этого уборщика, официанта, сержанта. Так их! И нас так, разэдак... Ну, а кому некого лягнуть на работе — обойдется скромным скандалом в трамвае или, на худой конец, пробегавшую мимо собаку пнет, или панка. Давай-давай. Жми!
Я ушел на перрон, опять убиваясь, что мы все не вмешиваемся, проходим мимо своей страны, будто гости, пожимая иной раз недоуменно плечами,— ну и порядки у них... то есть, у нас, я хотел сказать. Вот я же прохожу. Не хочется, честно, неприятностей. А люди — через стекло видать — столпились с барахлишком и уже не могут лечь на каменный пол — он мокрый. Вдали, на постаменте, задумчиво смотрит на все это мраморный бюст вождя мирового пролетариата. Да-а, за самое мизерное право свое приходится платить, приходится расплачиваться неприятностями, будь то три копейки, недополученные от продавщицы. Она тебя же обскандалит, и ты же будешь жрать валидол, держа эти злосчастные три копейки, ощущая себя мелочным мерзавцем, и эти три копейки тебе во сто крат дороже станут... Да если б во сто!
До поезда оставалось десять минут, и я вернулся в зал ожидания. Подошел к уборщику и тихо сказал ему, чтобы он не смел толкать людей. Он демонстративно выключил машину и переспросил меня.
— Не толкайте людей,— повторил я.— Или побережнее с ними, хотя бы...
— А ты кто такой, чтобы указывать?
— А почему мне надо быть именно каким-то таким обязательно? — закипая, спросил я. "Вот оно — начинается!". Даже не обратил внимания, что он мне "тыкнул".
— А потому,— резонно сказал он и вновь поехал машиной по ногам спящих наших честных советских людей, которые, в общем-то, строят, как могут, для кого-то коммунизм, но сейчас вот находятся в отпуске — не поехали на юга из-за чернобыльской аварии — и отдыхают в Ленинграде на газетах, устелив их на полу. И торчат из-под измученных боков грязные мятые клочки бумаги с заголовками: "Под солнцем Родины мы крепнем год от года". "Растет благосостояние советских людей", "Рапортуя пятилетке..." Эх, вы, временные недостатки! Боремся мы с вами десятки лет совершенно безуспешно, и, чувствуется, задушат они в человеке человеческое, эти временные недостатки. Правда, уж часть населения нашла метод борьбы с ними — деньгами. А у кого есть денежки — для того не существует временных недостатков. Надо отметить, товарищи, что значительная часть нашего общества уже давно работает по мере сил, а получает по потребностям. И даже сверх, можно сказать, потребностей. Да что там — они насобачились уже сейчас жить при коммунизме — даже их родственники взялись получать по потребностям. И прав американский миллионер, сказав, что чего нельзя купить за деньги, то можно купить за большие деньги.
"Раньше бы я довел дело до конца,— подумал я, уходя вон.— А сейчас, видать, возраст более спокойный. Ну, перестанет уборщик ездить по ногам людей на Московском вокзале в Ленинграде, зато на других тысячах вокзалов в стране ездили, ездят и будут ездить, невзирая на „человеческий фактор“, невзирая на „все возрастающие потребности советского человека"". Боже! Как много у нас словоблудства и как мало конкретного дела!.. Впрочем, все мы живем как бы в зале ожидания — все делается помимо нашей воли, и все ожидают перемен к лучшему. Раньше ожидали снижения цен каждой весной, прильнув ухом к громкоговорителю. Потом, со страхом, стали ожидать повышения цен. Началась суматоха с покупкой золота, книг, хрусталя, антиквариата... Всегда ждали войны и хорошей погоды. Ждем перемен к лучшему, когда наверху что-то решат, кого-нибудь снимут, или — кто сам наконец-то помрет. И молчим, что все время ждем смены руководства, потому что хуже некуда, авось да хоть что-то станет лучше. И молчим. Нас долго учили молчать и наконец-то здорово научили. Мы теперь умеем показывать кукиш в кармане и громко ничего не произносить. Боже упаси усомниться в правильиости решений съезда, сессии, пленума — и вот весь зал в "едином порыве" за блок, "за". И каждый норовит задрать руку свою, мандат свой повыше, словно вымаливая индульгенцию за прошлые свои и будущие грехи. Как-то я, смехом, слышал такую фразу: "Советский человек имеет право на голосование „за“!"
И, как с воображаемыми деньгами, я стал представлить себе, что не так уж сильно уборщик их толкает, что такая его работа — толкать, да и между нами бормоча, и люди на полу валяются вовсе не те, нем могла бы гордиться держава, кем мог бы гордиться советский народ. А раз валяются на полу, значит, того хотели с детства, значит, того стоят. После таких размышлений едва не вернулся в зал ожидания — очень уж захотелось этих людей потолкать с уборщиками, попинать их ногами, да побольнее! Не спите, сволота! Не спите, мерзавцы, на полу! Вот вам, вот вам, гады! Бах — инженеру из Чугуева, под ребро ботинком, каменщику из Саратова, штурману сельской авиации, дояркам, скотницам, а — цыганам еще больнее, да покрепче! . . Не спите, люди! Не спите! Просыпайтесь! Уж утро настает! Пора вставать, пора!.. Умывайтесь в вонючем туалете, и идите вон из залов ожидания, вон идите! Напротив идите! Уложите жен своих и матерей, детишек и отцов-стариков на крахмальные простыни. Тут, рядышком. Рядом же! Напротив — отель "Октябрьский" же, да и на площади-то он "Восстания"! Что, занято? А кто так славно там живет? Кто-кто в теремочке живет? Вон! Швейцара взашей, администратора — в рыло. Неча им кланяться иностранцам да нашим потаскухам. Вон отель, "Октябрьский"! А вот и очередной юбилей Великого Октября на носу!.. Или опять вы потащитесь с выцветшими флагами и транспарантами мимо зеркальных отелей, так и не побывав в них ни разу за всю жизнь! Нате вам, гады! И не войте, и не жалуйтесь на то, что больно. Мало вам, мерзавцы! Совсем позасыпали, как прямо-таки летаргики! .. "Вставай, проклятьем заклейменный, весь мир голодных и рабов, кипит наш разум возмущенный..." А ну — вместе, хором, три-четыре: "Это есть наш последний и решительный..."
Фу, куда занесло!
Прочитает редактор и скажет: "Ну вот что ты написал? Что? Ты что — идиот? Ты придурок, да?.. Или тебе собственных детей не жаль?.. Молись богу, что ни одного экземпляра не угодило в Большой дом. Святыми понятиями жонглируешь, чеканушка! Ты б еще про Горбачева написал, что своими куцыми мозгами думаешь, идиот. Тогда уж точно поехал бы дрова пилить за Полярный круг, невзирая на безлесье. Возьми свою писанину, садись в электричку и поезжай закапывать ее в лесу. Только поглубже, метров на семь, и никому не покааывай места, где зароешь, и следы за собой махоркой присыпь..." — "Ладно,- скажу я.- Закопаю ... А между нами говоря, хотел я и про Горбачева... Он конечно, что-то делает, но..." — "Стоп! Дальше твоего паршивого „но“ слушать не желаю! Нет!" — он поозирается по углам и покажет жестами, что в кабинете его, возможно, все прослушивается и где надо пишется на пленку. Я же с горечью буду думать о стоимости этого подслушивающего устройства, что на эти бы денежки можно было масла сливочного , купить для какого-нибудь детского садика в Казани или же в Саратове. Или, на худой конец, что-нибудь сделать для культуры, а не против нее, и не ходила бы тогда отечественная культура с протянутой рукой по миру, со своим вынужденно созданным фондом. И детским домам явно грошей не хватает, а у нас денег не считают для устройства подобной аппаратуры, и для зарплаты орды подслушивателей... Какие же у этих людей были мерзавцы родители, если допустили, чтоб их детки пошли заниматься таким делом, боже! Неужели это лучше, чем сажать капусту? Не знаю более безнравственного занятия в мире... Повозить бы их по России, показать бы им, как старухи в очереди за ржаной мукой на третий год перестройки, как везут батоны за триста верст, как везут ливерную колбасу и соль... Раньше цари хоть переодевались и ходили в народ, чтобы узнать, как живут простые люди. Ближние-то придворные завсегда убедят, что все у нас хорошо. А к приезду правителя даже улицы восемь раз подметут... И в магазины товаров завезут, а после визита — увезут. Помню, в армии, к приезду маршала мы с мылом мыли бетонное шоссе. Потом донесся слух, что маршал любит зелень. А вокруг наших казарм ни кусточка. Накопали (посреди лета) в лесу молодых дубков, насажали. Маршал приехал, похвалил, уехал. Дубки, выполнив свою задачу, завяли. Спустя два месяца маршалу опять приспичило приехать в нашу часть, и надо же беде случиться, все забыли, что было посажено. Одни кричали — клены, другие — липы.
Солдаты, естественно, помнили, но, естественно, отцам-командирам ничего не сказали и ехидно дожидались их конфуза. После длительных споров полковник приказал: "Елки-палки!" Насажали елок. А маршал-то, оказывается, был недаром маршалом. Он запомнил дубки. "Что это у вас вместо дубов елки выросли? .. Вы уж, товарищи, к следующему моему приезду на ветках груш навешайте, для реализма, да и чтобы было что околачивать!". Конечно, кому- то порядком досталось. Гауптвахта на неделю заполнилась до отказа старшинами. Солдаты, правда, раскаивались, но молча.
По сему поводу просится на страницы рассказ моего сына. Сын написал его для школьной стенгазеты. Приводить его дословно я не могу, ибо это будет плагиат чистой воды, да и не сыскать теперь оригинал рассказа, но суть его такова: жил-был одинокий мужик в лесу, и было ему все время скучно по причине своего одиночества. А к нему в сад временами "залезал" через забор заяц, чтобы грызть кору яблонь. Мужику очень-очень хотелось с зайцем познакомиться, чтоб не так скучно на свете было, но он не знал, как бы потактичнее это сделать... И вот однажды, когда заяц в очередной раз "залез" грызть кору яблонь, мужика осенил о: лучший способ знакомства — это шутка. Простая наша русская шутка... Он побежал в комнату, взял там ружье, высунул его в окно и шандарахнул из двух стволов по зайцу. Заяц, естественно, в клочья! .. Мужик выбежал в сад и обнаружил, что заяц еще дышит. "Откачаю, вылечу,— радостно думал мужик, внося зайца в дом, и за это время познакомлюсь". Но заяц приказал долго жить. Испустил дух. Дал дуба.
Вот так мы, русские люди, умеем шутить. Чтобы сразу в клочья, из двух стволов. И не по злобе же, а желая лучшего, чтоб не так одиноко жилось нам в вашем лесу...
До поезда оставалось две минуты, и я вернулся в зал ожидания. Пивать я никого не стал, сами понимаете. Поезда не было. Поезд не нриближался к перрону. Не виднелись вдали флуоресцентные полосы на щеках локомотива. Выкурив папиросу, я спустился в нижний зал ожидания, потому что ближе к табло. Потом бродил по перрону, но утренняя свежесть, охладив мои мысли, загнала обратно, в помещение. Принялся смотреть в раскрытые двери, не видать ли поезда.
Не видать. Не слыхать. Алюминиевые ведра динамиков загадочно помалкивали.
Неожиданно пропала очередь в буфет, и я быстренько взял два стакана сильно разбавленного мандаринового сока (больше ничего не было) и бутерброд с сухой яичницей. В сего на рубль тридцать. Так стоял, ел, и смотрел в дверь, и думал. Конечно же, Жорка устроится. Я его полностью проинструктировал, обо всем предупредил: заплатить за развод с женой и поставить штамп в паспорт, выписаться, сделать запись в трудовой книжке — я там договорился с одним приятелем — он сделает. Или, в крайнем случае, сработать кем-нибудь это время, чтобы не было разрыва стажа. Короче: привести доку менты в порядок. Ох, не любил он работать! .. Сразу в сторож а, в вахтеры — сутки спать, трое отдыхать — а там пускай пописывает свои стишки. Здесь больше возможностей напечататься, чем в Челнах. Там, практически, нет никаких возможностей. Выходят несколько многотиражек, которые вовсе ничего не платят даже за стихи о родной вашей партии и о зверином облике империализма. А Жорка писал про любовь. А подобной белиберды там полна корзина в туалете... Да и в городе он там уже порядочно надоел со своим нытьем, а здесь простору побольше — не скоро надоест, а может, и не успеет. Впрочем, пора и ему самому задуматься над течением собственной жизни. Скоро сорок. Двое детей. И ни одной публикации, ни одного достижения, зато апломба полно, гусарства... Но я ж говорил ему. Наверняка подготовился, все обстряпал. С иными документами тут делать просто-таки нечего. Меня из-за одного разводного штампа три месяца мурыжили. Даже на грязную воловью работу не желали принимать. Не верили, что я искренне развелся, а не для того, чтобы пронырливо проникнуть в Ленинград и жрать в три горла мясо и колбасу без талонов. Будто преднамеренно хочу ходить по подметенным улицам и безосновательно любоваться дворцами. Без наследственного на то права, без заслуг. А я искренне не понимал, что хотят от меня, потому что прожив тридцать лет в голодных городах, отстояв десятки километров очередей за сахаром, крупой, свиными хвостами, копчеными ребрами, шпротным паштетом, грузинским чаем, мойвой, хлебом, как-то привык особого внимания не обращать на еду. Главное, сыт. А чем — не важно. И не за колбасой я сюда ехал, и не засорять Невский окурками, а строить город. Я тогда накорябал расписку, что я с женой не сойдусь, и меня прописали. Тут очень много живет коренных ленинградцев, и они часто любят про себя говорить об этом гораздо чаще, чем жители других городов. За десять лет знакомства с моим другом, он мне об этом сказал несколько сот раз, пока я не понял, что иные коренные ленинградцы порядочные зануды, да еще и снобы к тому же. Нет никакой заслуги в том, что человек родился в Ленинграде, а не в каком-нибудь Мухосранске. И тут и там есть прекрасные люди. И в Ленинграде полно подонков, и в Мухосранске. Может, когда человеку нечем и некем погордиться, он гордится местом рождения? Хотя во всем мире — место рождения одно. В Ленинграде строят и содержат в относительной чистоте город приезжие. Они и трамваи водят и асфальт кладут, и в детских садиках нянечки, и милиционеры, и дворники... Но в Ленинграде очень много коренных ленинградцев. А я — пристяжной ленинградец. Может, отсюда живет во мне чувство, что я тут в эмиграции, пока родина моя переживает временные трудности, пока там холодно и голодно, пока царит там разруха и произвол Пришибеевых? " А что касается блокады — конечно, страшное это дело, не приведи господи,— сказала как-то моя мама,— но, думаю, мы уже подготовлены так, что дальше ехать некуда. Может, лучше уж разок как следует поголодать, чтобы потом все было в магазинах, чем вот так вот мучиться, как мы... Ведь пятьдесят без малого лет в моей голове одна жратва: сначала как бы вас накормить, теперь, на старости — как бы самой поесть..."
Поезда все не было. От сока заворчал живот, и я с горечью подумал, что низка нынче культура обслуживания: раньше сок кипяченой водой разбавляли, а теперь чем попадя.
Принято так считать, что раньше было лучше. Это брюзжание, видать, приходит с возрастом. Как-то одного старого еврея спросили: "Что прежде было: яйцо или курица?" Он задумался и ностальгически вздохнул: "Прежде, скажу я вам, было все".
Опять направился на перрон и стал бродить туда-сюда, посматривая на часы. Потом объявили, что поезд задерживается — об этом все давно уже догадались. Но пригревало солнышко. Под его ласковые лучи выползли носильщики с тележками. Они закурили и принялись беседовать, приправляя речь свою острым соусом мата.
Комментариев нет :
Отправить комментарий