Топ-100 -Zal ozhidanija - Glava 31-35 | Kraiton1
Рассказы , Повести  Стихи - Проза ✮ Аудио - Рассказы  Manual and Auto mode  Radio Online ✮       

favicon.png

Translate

4 $ за 1000

10:54 AM

-Zal ozhidanija - Glava 31-35


- ЗАЛ  ОЖИДАНИЯ -



- нажимая на картинку вы перейдете 
на предыдущие главы -



ПОВЕСТЬ


- 31 -

Материна знакомая... Да как сказать — знакомая! Повариха из фабричной столовки. Она ее помнила долго. Как-то раз, в голодное время, бесплатно выдавали вареную вермишель. Мама, получив положенное, решила плошку отнести нам, но изголодавшая, не выдержала запаха, и подумала — отъем чуток, только чтоб во рту побывало — да не удержалась, и не заметила, как съела все... Потом на коленях она молила положить ей еще порцию, да повари­ха не дала. Возвращалась мама с работы и била всю дорогу себя по голове, и рвала волосы, царапала себе лицо. Вернулась в ссадинах и синяках — даже мы испугались, как бы она не взбесилась. Она долго еще стучала головой о печку, выла...

Вот, повариха эта, что-то не поделив с братом, с которым имела на двоих дом, и предложила матери (доплатив десять тысяч!) перебраться в ее полови­ну, а сама с дочерьми и любовником — в нашу развалюху. Брат терпеть не мог ее любовника, бывшего уголовника и выпивоху. Обговорили. (У них еще и огород поменьше, да и Савинка стоит на болоте... ) На полуторке уместилось все наше барахло и мы: отец, мать, Гутя, Колька, Борька, Вовка, я, Найда, кот и куры. Переезжали поздно вечером, в совершенной темени, да еще и под проливным дождем. Старшим было все равно — они предусмотрительно напились браги. Машина то и дело буксовала в непролазной грязи. Каких- нибудь несколько километров ехали час, не меньше. В ночи же таскали наши пожитки, шлепая по лужам. Несколько узлов с тряпьем, ведро с посудой. Две кровати и три табуретки. И фанерный стол. Первым хотели впустить, по обычаю, кота, но пока его искали, отец плюнул на предрассудки и вошел сам. Вместе с котом куда-то исчезли и куры. Потом их кое-как нашли, поймали и определили в сарай. Кота затащили в дом — он старательно зевал. Сами улеглись спать далеко после полуночи.

Наутро живности не обнаружили.

— Украли,— обреченно решила мама.— Савинка — одно слово!

— И кота, что ли, украли? — засомневался отец.

Но, оказывается, и кот и куры направились пешком на старое' место жительства. Их насилу догнала Гутя, ушедшая на работу утром.

В новом доме, на Савинке, было три комнаты, а всего площади тридцать квадратных метров. (Это не бывшие наши девятнадцать, на Батрацкой!) Имелись и сени. Пустые, темные и холодные. Расселились так: Гутя с Коль­кой в маленькой, дальней комнате, отец и мать — в большой, а мы — братва — в прихожей...

Мне надо было в школу во вторую смену. Я обошел узкий двор, осмотрел сарай, так не понравившийся курам, и флигилек. Но флигель был недостроен.

Вышел за калитку: дома на улице теснились друг к другу, испуганно тараща окна. Вскоре выяснилось, что за водой тут надо переться километра два — не меньше. В школу — и подавно дальше. Мне сразу понравилось, что до школы далеко — это предвещало отсутствие визитов учительницы к нам...За огородами начинались обширные, болотистые луга, а за лугами — аэродром, где гудели реактивные двигатели. У последних домов Савивки вытянулся барак торфопредприятия. Там же возвышался вместительный жухлый сарай с покинутыми и ржавыми торфокопалками.

В другой половиве нашего дома жили соседи Ждановы. У них была грудная девочка, которую они потом, время от времени, к нам приносили поняньчиться, если сами уходили в гости. Жданов дядя Саша, крупнотелый мужик, вернулся из Германии, где долгое время служил. Его сдобная жена работала на железнодорожном вокзале буфетчицей.

В новом доме сначала мы порядком приуныли. Матери было значительно дальше на работу. Отцу — тоже. Вовке — в ремесленное училище путь удваи­вался. Вокруг не росло ни кустика, ни деревца. На улице — непролазная грязища... Но все-таки дом нам казался просторным.

В наследство от поварихи досталась нам и квартирантка, Тоня. Она работала парикмахером, жила скромно и тихо. За печкой ютился топчан — как она там помещалась — не знаю. Платила она в месяц сто рублей старыми. И в обязанность квартирантки входило иногда мыть полы. Вовка стал по­сматривать на ее круглые формы, облизываясь. Тогда мама сразу же предло­жила ей подыскивать иную квартиру, но та, вместо квартиры, нашла себе жениха из клиентов. Привела его к нам — показывать. Раньше так было при­нято — сначала показать будущего супруга знающим, опытным людям. Мать одобрила ее выбор.

— Только уж очень рыжый,— посомневалась Тоня.
— Выкрасишь, если не нравится. Главное, чтобы хозяйственный был,— резонно ответила мать.

Вместе жить им за печкой стало вовсе тесно, тогда жених предложил достроить флигелек и поселиться в нем. Мама согласилась. Вскоре флигель был готов. Отец выложил молодоженам печь, и они стали там жить. Когда, со временем, они перебрались в торфяной барак, во флигеле пожила и Гутя с Колькой и с собакой Найдой. А когда они получили комнату в большой коммунальной квартире, пришел проситься во флигель Артамоня, который к тому времени сподобился жениться. Мне флигель казался довольно-таки просторным, хотя был он площадью всего семь квадратных метров...

В связи с переездом на новое место жительства, я в школу не пошел, а проболтался в Роще. Стояла поздняя осень. Рабочие жгли опавшие листья. В воздухе висел серый сырой дым. Под горой, в низине, болтались маль­чишки. Собирали картошины на использованных уже огородах и пекли, их на кострах. Отсюда, с горы, четко просматривалась вся Савинка до самой реки Казанки, а на том берегу — Кремль, перед ним — новый строящийся бетонный мост.

Насквозь от Тверской улицы к Козьему мостику через Гривку тянулась плотно натоптанная тропа. А в Роще расстилалось футбольное поле, на кото­ром какие-то голодранцы, налопавшись горелой картошки, гоняли мяч, то- и дело огибая ветвистый дуб. что рос между воротами...

- 32 -

Вновь я стою у окна и смотрю, как каменщики неумолимо строят дом, как живо орудуют они кельмами, как подъемный кран подает поддоны багрового кирпича, как плывут в небе бадьи дымящегося раствора, как подсобницы- лимитчицы кидают этот серый раствор на стены совковыми лопатами. Они перепачканные, в огромных парусиновых рукавицах... А вечером, в своих общагах, намажутся, завьются и отправятся удить женихов в бары и рестораны. Но и парни там — либо лимитчики, либо бомжи, без прописки, жилья и монет. Редко заглянет коренной ленинградец. Все чаще — пристяжные. Да и не ленинградцы вовсе. Куда еще податься лимитчице, приехавшей в Се­верную Пальмиру покорять белый свет нарядами и красотой?.. Был павильон танцевальный в парке, да туда перлись сплошные лимитчики из окрестных общаг. Там они пьяные и плясали, и дрались, здесь же создавали временные и постоянные семьи. Потом жили эти семьи в общагах, при толпе свидетелей. Лимитчикам комнат сдавать не любят. Сколько семей создается ради прописки, а сколько рушится! Меня теща упрекала в том, что я женился из-за прописки. Но это не совсем так, хотя доля истины тут и присутствует. Но более всего я хотел семьи, хотел человека рядом, хотел детей. Я больно тогда пере­живал свое бесправное положение и как отец, лишенный дочери, и как ли­митчик, словно крепостной крестьянин... Но минули годы, и родился у меня сын, и дочь приехала ко мне жить. Последнее оказалось не по нутру теще. Она то и дело скандалила, я готовил обеды на всю семью, молча переживал все скандалы, и не имел возможности даже напиться вдрызг, чтобы отвлечься хотя бы на время, так как мое пьяное состояние было бы использовано в качестве аргумента не в мою пользу. Встретил знакомого кочегара. Он меня спрашива­ет, что я такой утомленный. Махнул рукой, мол, наготовил ведро голубцов, а семья их вмиг умела. "Да-а,— протянул он.— Голубцы они метут. Это ты неправильно поступил. Я вон своим настряпал кастрюлю брюквы — едят, не торопятся" . ...Раз вернувшись поздно домой, я застукал Петра. Он, спрятавшись за пианино, ел втихомолку апельсин.

— Ты что делаешь?! — закричал я, почуяв неладное.— Ты что делаешь?!

— Бабушка сказала, чтобы съел где-нибудь тихо, а то Машка увидит и отнимет...

— А ну — немедля отдай Машке апельсин, мерзавец! Ты ей брат! Ты должен о ней заботиться — она ж на Севере жила, а там ни черта, ни одного витамина... Она должна есть, чтобы прийти в себя. Не сметь больше так делать, понял?! Ты обязан поделиться с сестрой — и как мужчина, обязан отдать ей большую часть, понял? Лучшую, большую! .. Заруби это себе на носу, на всю жизнь!..

— Да какая же она сестра ему...— усмехнулась многозначительно теща.

— Понял, Петр!? — продолжил я, не обратив на нее внимания.— Иначе из тебя никогда мужика не вырастет, если ты не будешь заботиться о женщине!

Он отнес апельсин сестре — она сидела в моей комнате и молча плакала. Я весь кипел. На следующий день занял двести рублей (неизвестно — подо что!) и накупил килограмм пятнадцать апельсинов, яблок, грейпфрутов. "Ешьте все,— сказал.— Сколько хотите. Надо будет — принесу еще. А я — не хочу".

По случаю семейной блокады мы жили с дочерью в девятиметровой комнате, перегородив ее пополам книжным стеллажом. Мне еще приходилось делать с ней уроки, иногда до двух ночи, так как она без меня почти не садилась за учебники: то ли нервишки ее дергали без меня, то ли лень-матушка ее обуяла, раньше нее на свет родилась. В конце четверти выкарабкалась с "двоек" на "четверки" и даже "пятерки". С тех пор она взялась учиться хорошо.
А Петя, утомленный вечными разборами и скандалами, не знал куда ему приткнуться. Бабушка безостановочно ругалась — по причине паралича она из дому не выходила уже несколько лет. Возвращалась с работы жена — принималась ругать меня. Потом они брались ругаться между собой — мать и дочь. И я не знал, куда мне приткнуться на белом свете. "Почему женщины любят так долго ругаться,— недоумевал я.— Мужики делают это гораздо быстрее".— "Я — и мачеха,— улыбнулась как-то жена.— Не вяжется ни­чуть". Ничего, связалось со временем. Приходила через день скандалить машкина мамашка. Она и в школу ходила ругать меня учителям, и чувствовал я себя виноватым перед всем белым светом. Казалось, сдохни я — и все пойдет нормально, по накатанным рельсам, все перестанут ругаться и жизнь станет совсем прекрасной! Очумелый, бродил я по квартире, не зная, куда приткнуть­ся. А так хотелось одиночества, хоть на час, хоть на минуту... И тогда я стал спать на балконе, в двадцатиградусный мороз. Как-то вышел из комнаты, смотрю — стол завешан тряпками. Заглянул под стол — а там обживается Петр. Он уже туда тарелку с кашей принес, свечечку новогоднюю запалил, и ничего ему не мешает, и — красота. Как я ему позавидовал — но, одернув себя, я приказал разобрать вигвам. Защемило, правда, в душе — не толь­ко я маюсь, а вон и мальчонке хочется побыть в своем уголке, хочется покою.

— Ты знаешь,— сказал он как-то.— Нам дали задание в школе — напи­сать про героев труда. Ты же много знавал героев труда?

— Да,— сказал я сыну.— Много. Знакомых до черта, этих героев. Работа­ли вместе.

— И друзья у тебя были герои труда? — его глаза загорелись.

— Нет, Петя. Мои друзья не опорочены ни званиями, ни наградами. Так... знакомые. Я их знал — они меня знали. Ведь и на Севере и на строительстве автозавода звезды героев давали вовсе не тому, кто это звание честно заслу­жил... Помню, редкий из этих "героев" пользовался уважением среди мужи­ков. Знаешь что: ну их к черту, современных героев. Тут не угадать: честно ли он получил Звезду, или нет. Напиши-ка лучше про Стаханова. Он — родона­чальник целого движения, шахтер!

— А ты его знал?

— Да.

— Во здорово! — и под моим руководством он принялся за дело. Стал копаться в энциклопедии, в каких-то документальных книжонках и брошю­рах. Раздобыл где-то.

Вечером он завершил свое сочинение. Любовно посматривал на лист бумаги, где неуклюже нарисовал шахту, дядьку в шахтерской каске.

Я устало присел на табуретке, налил чаю. Время было уже позднее. Смотрел на сына и думал, что пускай хоть он с детства поживет в мире правды, и может, у него не будет стремления — жить как люди, выбиваться в эти чертовы люди — а просто он сам будет человеком. И не станет ожидать чего- то, чего мы ждем всю жизнь. Разные думы бродили в моей голове, словно банка томатной пасты, забытая возле батареи центрального отопления.

— А вообще-то,— неуверенно вздохнул я.— Если честно, то Стаханов ведь тоже как бы не полный герой, а немножко бумажный...

(Не лишнее ли я говорю ребенку-то?!)

— Ему просто больше повезло,— продолжал тем временем молоть мой язык.— Настоящим-то героем был Никита Изотов. Вот уж коногон был — я те дам!.. Куда Стаханову до Никиты!

— Ка-ак? — удивился сын.

— Дело в том, что рекорд Стаханова был организован заранее. Парторг ему лампу держал, когда он шуровал отбойным молотком, и крепильщики за ним крепили, двое. И получается, что те сто с мелочью тонн на всех подели — выйдет по двадцать пять-шесть тонн на брата. А если это крутопадающий пласт, как на Центральной-Ирмино, то что такое двадцать пять тонн на нос? Не так-то уж и много. Тогда "коны, то есть норма был семь-восемь тонн, и коногоны в "упряжку" рубили по двадцать тонн... А Никита Изотов — тот нарубил более шестисот тонн. Улавливаешь?

— Что? В шесть раз больше, да?

— Да. .. Но движение-то стахановское, а не изотовское... Но ты, сынок, об этом знай, да никому не вздумай говорить. Не надо.

У меня еще в памяти сидела его "двойка" за рассказ о ленинском субботнике. Школьники рассказывали о том, как весь советский народ от ветхого старика до пионера вышел на коммунистический субботник, и в едином порыве... А Петя рассказал честно о субботнике в нашем дворе. Советский народ вышел, а люди не вышли. Двор огромный, на тысячу квартир. С утра дворники поставили у подъездов лопаты и метлы в большом количестве. Я побуждал Петра идти со мной, зажигал его патриотическими речами, говорил, что стоит только всем вместе взяться, как наш захламленный двор засияет, и прочее... Часов в восемь вышел какой-то мужик из семнадцатого подъезда и стал откапывать свою машину от снега и льда. Затем вышли мы с сыном. Вскоре вышли еще два соседа. Получилось четыре с половиной мужика. Дворники, решив, что двор нынче уберут энтузиасты, куда-то запропастились. Мужик, откопав машину, ушел домой. Два соседа мои то и дело курили, и в общей сложности наработали по часу времени, затем скинулись на законную бутылку бормотухи и ушли в магазин. Мы с Петькой копались до двух дня, потом я предложил завершить эту бесполезную работу. Мы пошли обедать. Но после обеда Петя вновь взялся за лопату и опять вышел во двор. Я, к стыду своему, не пошел, а стал заниматься своими делами. Дотемна копошилась его маленькая фигурка с лопатой, словно он собрался срыть напрочь саму Поклонную гору. Его работа была совершенно бесполезна. И тщетна. Снегу в ту зиму понападало много, и он жесткими сугробами таился в тени до мая ... Все в классе бодро рассказывали о каком-то плакатном, мифическом субботнике. Потом вызвали и Петю. Он честно рассказал о нашем субботнике, и ему — естественно — поставили "два". 
— Понял? Про Изотова не говори, сынок, ладно? А то опять пару схлопо­чешь.

— Ладно, — уклончиво кивнул он.

Утром я обнаружил еще красивее оформленный листок, и на нем все что можно было зачерпнуть в энциклопедии и книжках про Изотова. Я ему ничего не сказал — это его личное дело.

Вернулся он из школы с "двойкой", но не очень унывал. А я втайне радовался за него, за принятое им решение, за то, что не послушался отца.

Он такой. Честный, работящий, душевный человек. Как-то я спросил его:

— Ты, небось, станешь либо художником, либо знаменитым танцором? — (Он занимался и тем и другим, причем, с успехом.)

— Я стану каменщиком,— заявил он.

Ну что ж. Вон они — каменщики. Закладывают мне вид из чужого окна. Нашли место — где дом строить!

- 33 -

На пороге стоял мой северный друг Хаханов и сиял. Он ждал, что я кинусь к нему с объятиями и затащу в квартиру.

— Заходи,— сказал я.

Он вошел, скинул туфли и сразу принялся знакомиться. По-северному здоровый и телом и духом. Не раз замерзал он в тундре, откачивали, отлечива- ли. Просился во Вьетнам добровольцем, в Афганистан, но его даже в Антар­ктиду не пустили, чего-то в анкете не сошлось. В Ленинграде он обычно бывал день, два, от силы — три. Поэтому, если Жорка ко мне приехал, можно ска­зать, навсегда, родственники — на неопределенное время, то Хаханов точно — дня на два. Он втащил сумку на кухню и принялся выгружать на стол огурцы, помидоры, укроп, петрушку, зеленый лук...

— Сейчас салат сообразим! — крикнул он.

— Очумел! — определил я.— Помидоры ж по червонцу на рынке!

— Один раз живем,— возразил он, доставая из бокового кармана финку, отточенную словно бритва.

— Молодец,— одобрил брат.— Сразу видно — свой мужик.

— В отпуск? — спросила его мама.

— Не, мамуленька. На работу... Настоящая шабашка подвернулась. Как раз по мне.

— Там каменщики не нужны? — спросил брат.— А то я бы месячишко смог бы на работе урвать.

— Нужны, Боренька, позарез!

— А где это?

— Отличные места. Припять. Киев — рядышком. Чернобыль называется. Вот туда и еду! — он радостно сверкнул глазами, словно не на эту жуткую аварию ехал, а получать какую-нибудь Нобелевскую премию.

— Да ты опупел, парень! — сказал брат.— Облучишься. А я — только- только женился. И тебе не советую туда.

— Не в этом счастье,— вздохнул Хаханов.

— А в чем? — ревностно спросила новая жена.

— Счастье в том, чтобы стряпать его из всяческого несчастья.

— Так ты ж после этой работы в постели ни на что не сгодишься,— встревожилась новая жена.

— Обойдусь,— сказал он.— Двое детишек у меня есть, так что программу- минимум выполнил... Да и как говорится, если хочешь быть отцом — прикрывай конец свинцом. Если ты уже отец — на фига тебе конец... Ну, ладно. Давайте — налегайте... Хлеба нет, что ли? Сейчас появится.

Когда Хаханов возник на пороге с буханкой, брат достал водку из холо­дильника. Налил северянину, но тот отодвинул стакан:

— Не ем, и на хлеб не мажу.

— Но ты же вон какой здоровый мужик!

— Да, на здоровьице не жалуюсь,— бахнул он себя кулаком в грудь, словно кувалдой по наковальне.— Гусеницу вездехода еще сам натягиваю, в одиночку. Потому что не пью.

Установилось молчание. Брат не знал, пить ему или нет. На что Хаханов сказал разрешающе:
— А ты дерябни, если хочешь. Не мучайся. Тем более, закуска царская. У меня и для прекрасных дам найдется напиток,— он полез в недра сумки и достал бутылку шампанского.

— Ох ты! — воскликнула мама, а мне сказала: — Иди, хоть Жору разбу­ди. Он ведь, небось, есть хочет.

Я послушно поднялся. Хаханов в это время сказал матери:

— А вы, видать, в юности красавица были?

Мама приосанилась, зарделась:

— Почему вы так решили?

— А вы и сейчас красивая!

— Что ты, сынок! Ну да уж!.. На восьмом-то десятке?!

— Не клевещите на себя! — воскликнул Хаханов.— Вам не больше пятидесяти шести лет!..

В комнате я толкнул Жорку и осторожно спросил:

— Жор, не пора ли вставать? Десять уже все ж.

— Нет. Я еще посплю,— пробурчал он и повернулся на третий бок.

Я возвратился на кухню. Там было людно и шумно, а хотелось немного отдохнуть.

Вначале я долго стоял у витрины какого-то магазина, тупо рассматривая никому не нужный дорогой наш товар. Стояли плечо к плечу громоздкие сти­ральные машины, которые из-за габаритов совсем не помещаются в ванные, да и стоят огромные деньжищи. Висели пропыленные плащи и зонты, красова­лись кривобокие, страшные полуботинки с аляповато шлепнутым всюду, где можно, "Знаком качества", лежали гирьки электронных часов, с которыми можно смело выходить ночью на большую дорогу, если укрепить их на конец цепи, и я ощутил свою собственную вину за это дерьмо. Ну, ладно, дерьмо вы­пускают заводы и фабрики, а я-то почему молчу? Потом подумал, что не толь­ко люди чего-то постоянно ждут, но и вещи. И вещи у нас годами ожидают, что их наконец-то купят какие-то приезжие ...

Поплелся дальше, рассуждая, что сам я не в силах что-либо изменить, хоть сожги себя на площади, хоть кричи криком в толпе людей, хоть валяйся в но­гах у всех вместе взятых господ начальников. Повернул выпить чашечку кофе в баре, но "швейцар не пустил, скудной лепты не взяв".

Совсем было некуда податься и я направился на пляж, в Озерки. Может, там удастся полежать — погода-то прекрасная. Доехал на трамвае, вышел по тропинке на берег — всюду играли в волейбол, в бадминтон, в "очко", пили квас и портвейн. Я принялся устраиваться на пригорочке, подальше от воды, чтоб возле меня не трясли шкурами мокрые собаки. Совсем было уже лег на собственную распластанную одежду, как нечаянно заметил, что буквально в десяти метрах от меня загорали... негры! Человек двадцать. Угнетенные у себя капиталистами, они лежали в СССР под солнышком, нежились и хохо­тали на чистом русском языке. И чихали по-русски. И кашляли — тоже. Во, насобачились уже! Я встал и ушел. Мне показалось, что я начинаю чокаться. Надо же — померещилось — лежат совсем черные негры и еще загорают! .. Мало им. Уходя — обернулся. Нет, товарищи, загорали! И пили квас на чистом русском: языке!..

- 34 -

После Октябрьских праздников наступала зима. Числа десятого выпадал снег. До этого все озера, которых в Казани великое множество, покрывались прочным льдом. Мы пробовали коньки. Самыми дешевыми и доступными были "спотыкачи" и "снегурочки" с загнутыми по-мусульмански носами. Могли мы кататься едва вернувшись из школы и вплоть до темноты. С первым снегом начинались зимние заботы: колоть дрова и убирать снег. Управдом решал так: вдоль всего порядка огребать у заборов от соседей и до соседей. По тому, как огребали у дворов, было видно, что за хозяева. Самыми ленивыми были Петуховы. Они проскребывали узенький проход, тропку у своего забора, на которой вдвоем не разойтись, хоть дерись. У нас имелись деревянные лопа­ты, которые мы сами же делали. Мы огребали снег, затем еще и подметали. Веники ломали с березы, что росла возле дома над замшелым колодцем. Снегу зимой выпадало много. Нагребали сугробы по два метра высотой, так что за ними совсем скрывались заборы. Зимой же пилили-кололи дрова. Их привози­ли на лошадях или на машине и сваливали у ворот. Мы таскали во двор пахучие плахи, пилили их двуручной пилой и кололи топорами. С возвраще­нием отца дрова мы перестали покупать. Отец стал выписывать с завода древесные отходы, тару, и за считанные рубли привозил к дому полную ма­шину.

Вернувшись из школы, мы наскоро ели (если было что), затем брали таратайки и тащились на бугор. Таратайкой у нас называлась согнутая на манер финских саней водопроводная труба или гладкий металлический пру­ток. На хорошей таратайке из дюймовой трубы умещалось человек десять. Большая таратайка трудно управлялась, поэтому впереди пристраивался кто- то из ребят на коньках — он и был рулевым. Доехав до Батрацкой с бугра — наша улица находилась в низине — мы толпой тащились опять в гору. Или поблизости с дорогой поливали склон водой. На этой катушке тоже катались, издирая в клочья и без того дырявые наши рединготы и манто... Катались и на самодельных лыжах, которые мастерски делали нам старшие братья. А если старшим было недосуг, то приколачивали ремешки к кривым дощечкам от бочек и ездили.
Шум и гам стоял до полуночи. Иногда удавалось прицениться за борт грузовой машины, и та везла таратайку далеко. Черпанув наслаждений от быстрой езды, все тащились потом обратно. Цеплялись проволочными крючка­ми и за трамваи. Делали легкие санки из ломанных лыж и старых, негодных коньков. Однажды я прицепился за трамвайную "колбасу", сидел на таких санках и насвистывал (а скорее, покуривал), как вдруг санки мои клюнули, и я с лету врезался лбом в дорогу. Оказалось, что кто-то заботливо посыпал золой переезд через трамвайные пути. Конечно же, никаких благодарностей этому человеку из моих юных уст не донеслось, когда я собирал останки санок, затыкая нос варежкой, чтоб не особенно изойти кровью.

Накатавшись вдосталь, мы возвращались обледенелые домой, где мама принималась пилить нас за то, что нет дров, что не привезли на санках воды, что треплем одежду. Появлялся отец. Приносил молча воды, дров, затапливал печь. Доставал дратву, пришивал крючком внеочередную заплатку на особо бедствующий валенок. Печь гудела, потрескивали дрова, а мы сидели на полу, оттаивали, сушили одежду и кто-нибудь рассказывал что-то ужасное: про бандитов, про людоедов, про черную руку, про подземные катакомбы под городом... Постепенно и засыпали, утомленные насыщенностью жизни.

Печка разгоралась, дверцу открывали. Отец сидел перед печкой, покури­вал махорку и едва прислушивался к нашим страшным историям. Дым махры втягивался в печь, а отец все смотрел и смотрел в огонь. И ничего не говорил. А в огонь смотрел только.

Вчера я немного простудился. Хрипы в глотке. Кашель. Не уснуть. Хотя — не уснуть — может, из-за разных там дум?

— Миленький, может тебе удобнее будет не стоять, а сидеть у окна? Хочешь, принесу стул помягче? Или креслице прикачу? В ногах правды нет.— Ее и в руках нет. Но, дорогая, не надо мне кресла.

— Так ведь ты можешь устать досрочно!

— Миленькая, отвяжись, ради аллаха!

— И кашляешь вслух. Давай, горчичники тебе на пяточки наклею, а?

(Действительно, говорят: в двадцать пять — необходимо иметь автомо­биль, а в сорок — достаточно быть холостым... Это женщине в сорок, если она одна, лучше бы иметь автомобиль, квартиру, дачу впридачу с облигациями под паркетом, да и это не всегда удовлетворяет...)

"Ничего я в жизни не имею, хоть зовусь хозяином земли". Где-то я слышал подобное. "Я съем холостяцкий ужин, укроюсь потертым пальто. И я никому не нужен, и мне не нужен никто". Что за чертовщина прет в башку? О жизни б подумать, о проблемах мира и социализма. А оно прет, и еще, и еще. "Килька плавает в томате. Ей в томате хорошо. Только я, едрена матерь, места в жизни не нашел..."

— А?.. Горчичники? Сделай-ка мне лучше чаю, дружочек.

— Йеменского, цейлонского или индийского?

— Грузинского, второго сорта.

— Миленький — такого не держим.

— Тогда, дорогуша, иди — занимайся своими бестолковыми делами, а я стану продолжать тебя любить заочно.

Она скрылась в ванной комнате. Оттуда послышались всплески воды — стирала — и донесся хвойный дух ароматного заграничного стирального порошка. Такой, в общем, странный запах, словно кто-то вспотел под елкой.

Да, вчера она наклеила мне гренландские горчичники на подошвы ног. То ли кожа у меня стала деревянная от вредности жизни, то ли чувствовать я уже все перестал, только горчичники не работали, не грели. Зато наутро я никак не мог от них избавиться. Их словно приклеили "суперцементом", польским клеем к ногам. Соскоблить горчичники косарем тоже не удалось. Попытался отодрать их наждачной бумагой — бесполезно. Так и пошел в горчичниках на службу.

Ей хорошо стиралось. Вскоре она запела в ванной.

"Веселые напевы доносятся из ванны фирмы Хэгфорс! "

Отец мечтал носить галифе и сапоги. Это и явилось первой одеждой, которую он в силах был справить, чтобы выглядеть как люди. Вообще, выражение "жить как люди" было в нашем доме популярно. Галифе и сапоги мы поехали покупать на толкучку, которую в Казани и поныне называют "Сорочка" .

"Сорочка" вначале находилась прямо на центральном колхозном рынке. Затем толкучку перенесли за Арское поле. По воскресеньям туда стекались массы народу с узлами и чемоданами барахла. Тут продавалось тряпье, обувь, которую давно пора выкинуть на помойку, продавались порнографические открытки и карты. Здесь можно было купить мех, ковер, самокатанные валенки-чесанки, оренбургские платки...
В стороне продавали ватные стеганные одеяла, самовязанные накидушки, подзорники, занавески. Живое участие в торгах принимали, как правило, цыгане. Перед ними валялись вороха тряпья и цена любой тряпки — три рубля. Там можно было откопать более менее приличное платье, рубашку, и растерзанный пиджак, сапог без пары и ремешок — то ли на тощую собаку ошейник, то ли для ручных часов...

Невдалеке от цыган торговали мужики самодельными татарскими та­почками. Впоследствии такие тапочки стали продавать в магазине "сувени­ры", что открылся на улице Баумана в эпоху расцвета Хрущевских преобразо­ваний... Поговаривали люди, что на Сорочке можно купить все, вплоть до шестидюймового орудия, только в разобранном виде.

Много продавалось военного обмундирования — из армии сокращали безграмотных офицеров-выдвиженцев. Мы с отцом долго толкались у рядов. Приехали в то воскресенье очень рано, потому что самый разгар торговли считался где-то в районе шести утра, когда еще на дворе темень. Трещал мороз. Густой пар из мата витал над головами.

Торговали тут всем, что только возможно продать, торговали, пританцовы­вая, цепляя за локти покупателей, и тыча им в физиономии товаром. Отец выбирал галифе. Долго примеривался к цене, к размерам, и наконец выбрал самые большие. Он почему-то все любил великоватое после лагерей — просто­ру хотелось, видать, во всем. Там же срядил и хромовые сапоги, отличные сапоги ручной работы, на березовых гвоздях, за сто шестьдесят рублей. Ста­рыми.

В стороне продавались перины и подушки. Там же продавались патефоны и саратовские гармошки, тальянки, хромки, гармошки русского строя, биш- планки и даже баяны с аккордеонами. Казань славилась гармонными мастера­ми. Я с любопытством вертел головой, посматривал в ту сторону — сам гармонист. Хорошая гармошка, услышал краем уха, тянула на восемьсот рублей. Продавцы-мастера играли на них покрасневшими от холода пальцами, не обращая внимания на игру соседей-конкурентов. У них как бы шло со­ревнование — чья гармонь сильнее, голосистее, чья гармонь слышнее осталь­ных. Под этот перелив двадцати гармошек и десяти баянов тепла и жила толкучка. Сквозь писк и визг гармошек, прорезывался буржуазный звук трофейных аккордеонов "Хорх ".

Казалось, весь город и все окрестные деревни собрались на площади-майдане, огороженной высоким дырявым забором. Крики и шум, шарканье тысяч ног, игра патефонов и гармошек сливались в сплошной гул. В десять утра Сорочинское столпотворение редело. Все, словно по команде, двигались к трамвайной остановке, и уехать отсюда в этот час казалось делом невозмож­ным. Благо еще, что рядом пролегала железная дорога, по которой изредка проходил пригородный поезд. Вагоны его в таком случае заполнялись до отказа. Парни лезли на крыши, прицеплялись между вагонами, висели на подножках. По тротуарам Сибирского тракта двигались могучие толпы. Слов­но дореволюционные каторжане решили вернуться из гибельной Сибири обратно. Люди поколачивали валенками, покуривали, смеялись. Кто-то что-то купил, кто — продал. Не купить на Сорочке ничего — делом было немысли­мым. Даже имея в кармане рваную трешку. Впоследствии Сорочка стала притоном спекулянтов и фарцовщиков. Власти города относили ее все дальше и дальше. Не раз закрывали, разгоняли с милицией, устраивали облавы, но Сорочка живуча — хоть хлорофосом поливай. В наше время здесь развернулся огромный мотоциклетный толчок. Рано утром съезжаются тысячи мотоциклистов не только из Казани, но и из других городов Поволжья и Предуралья...

Тогда мы с отцом направлялись с Сорочки пешком. Вероятно, я замерз, ибо мы зашли к слепому Батрашову. (Они жили — нам по пути. В большом доме, в комнате с тамбуром. Кроме Батрашовых в квартире жили еще две офицерские семьи.) Слепой сидел на корточках и топил печь льготными дровами.

Мы с отцом пошли в магазин за водкой, а слепой принялся возиться с закуской. Потом мужики пили и разговаривали. А я болтался на широкой коммунальной кухне. Его жена тетя Тася вручила мне банку из-под сгущенно­го молока. Я звучно выскребал железной ложкой засохшие бугорки и удивлял­ся: "Живут же люди — сгущенка у них засыхает! " В нашем доме подобного бы не случилось, окажись, волей рока, банка сгущенки там. Ее бы не только вылизали, выскоблили, вымыли, но и, думаю, этикетку бы слопали. Так бы обработали, что служила бы потом банка нам зеркалом.

- 35 -

Как условились, мы встретились с Хахановым на Невском, и он предложил поужинать в ресторане. На что я сказал ему, что материально не соответствую в данный момент ресторану.
— Мы же не станем зеркала бить и в фонтан нырять. Хватит — не вол­нуйся.

Но я, тем: не менее, волновался. Дело в том, что друг-приятель был шибко неугомонный человек, каких бы в цивильный город без намордника впускать не следовало. Главное — никакие инструкции и предупреждения на него не действовали.

Мы шли по летнему цветастому проспекту. Хаханов резал духоту воздуха расправленной грудью, на которой трещала по швам чистая розовая рубаха. Возле всеизвестного "Сайгона" (кафетерия при ресторане "Москва") окола­чивались разные хиппи, панки и прочие лентяи, с виду похожие скорее всего на нищих иностранцев или же — на наших блаженных. Некоторые из них обреченно сидели на паперти этого божьего приюта. Хаханов не мог пройти мимо. Он остановился около них и стал спрашивать, отчего они не стригутся и не моются, и почему они такие чудики. Они посмотрели на него высоко­мерно, как на идиота. (И правильно!) Но он был настойчив, тогда блаженные встали и стайкой направились в кафе.

— Что ты к ним привязался,— сказал я. — Человек имеет право ходить так, как ему заблагорассудится.

— Человек не имеет никакого права. Человек это право либо зарабатыва­ет, либо берет. Но главное — зарабатывает, понял? — возразил Хаханов.- Постой-ка! — он внезапно притиснулся к лотку с тортами, за которым стоял сытенький холеный мужчинка, весь в фирме, при золотых печатках. — Здоро­во...— сказал ему Хаханов и свойски подмигнул.

— Здорово,— с усмешкой ответил тот и принялся возиться с коробками.

"Ну-ну,— подумал я.— А что здесь северянин выкинет?"

— Ты что ж это? — спросил Хаханов соболезнующе продавца.— Инва­лид, да?

— Почему? — тот рассчитывался с женщиной за торт.

— Или болит что?..

— Ничего не болит. Даже зубы. О!.. Давай, шагай дальше и ширше, не мешай-ка...

— А что же ты, парень, торгуешь? Ведь неудобно же — люди на тебя смотрят.

— Работаю потому что,— огрызнулся продавец.

— Так разве это работа для мужика? — удивился искренне Хаханов.

— Иди-иди дальше. Или помочь тебе — походку продолжить? Вон, сейчас мента позову. Он тебе скорость включит.

— Зови. Я не о милиции. Я думал, что ты просто инвалид... Эх, небось, мечтал мальчишкой в космос, а? Ну, давай — решай, пока не поздно. Поехали со мной! — загорелся он. — Я под Киев сейчас! .. Вот где дела... Или — к нашим, на полярную станцию, ну? ..

Продавец захлопнул в ответ лоток и покатил его по тротуару.

— Ты не сомневайся,— торопился за ним следом Хаханов, хотя я и дер­жал его за локоть.— У нас хорошо выходит. В среднем по шестьсот. А быва­ет и по тысяче, когда с морозными и коэффициентом!.. Да еще полярки на­бегут...

— Отвяжись! И у меня бывает не меньше...

— Поздно же будет потом!

Парень почти бежал от него.

— Слушай, действительно! Что ты, как репей прилип,— сказал я ему.

— Дурачок ты,— сокрушенно вздохнул северянин.— Пожалеешь же в старости...

— Не волнуйся — не пожалеет. Пошли дальше. Что ты ко всем подряд пристаешь,— потащил я его в сторону.

— Так жалко ж его. Ты, правда, лучше здешние порядки знаешь.

— Обязательно с тобой в какую-нибудь историю влипнешь... Кончай. Веди себя прилично. А то помнишь — в прошлом году взялся цыганок устраивать в детскую комнату на вокзале.

— И устроил же!

— Так цыгане ж привыкши.— Ну и что? И цыганам пора отвыкать на полу валяться. Сколько же можно! У нас все равны.

— Лучше, конечно, с тобой встречаться на дому... И желательно, на Ямале. Там ты спокойнее.

— Как хочешь, но поужинаем в ресторане... В самом лучшем. Ни разу не бывал в самых лучших.

— Только трудно попасть...

— Врешь, — уверенно сказал он.- Как это трудно попасть в ресторан? Кому захочется есть дороже, чем дешевле? Это у меня как бы последнее желание. Праздник души — получил работу, о которой мечтал!

— Там у многих — праздник души. Порой — ежедневно.

— А я спрошу там.

— Вот этого только не надо!

— Ладно. Но — для тебя.

Он почти сдержал свое слово, и вечер выдался почти без закидонов, если не считать некоторых несущественных мелочей. Прошел сквозь швейцара, выговорив ему, что тот не знает своих обязанностей, что тот обязан радоваться посетителям, а не глядеть на них рублевыми глазами. Оттеснив швейцара, пригласил всех, кто стоял у дверей, войти. Толпа вошла. Швейцар засвистел в милицейский свисток, но было уже поздно.

Мест не оказалось, хотя половина столиков пустовала. Тогда Хаханов принес из какой-то подсобки столик сам. Потом он сманивал официанта ехать с ним в Чернобыль. Пить он не стал вовсе, чем удивил обслугу.
Когда установился порядок и нам принесли еды, Хаханов вышел на минутку и привел трех совершенно законченных проституток, усадил их за наш столик и мне (!) стал объяснять, что "девушки не успели в столовую, что они студентки и живут в общежитии, где буфет только что закрылся на капи­тальный ремонт ..." Видимо, они наплели ему про столовую и буфет! Заказав им по солянке, по бифштексу и компоту, он успокоился. Они, конечно, же почти не ели. Им, естественно, хотелось другого. Не за тем сюда тащились. Из- за девушек этих впоследствии вспыхнула в вестибюле блиц-драка персон на десять, которая окончилась боевой ничьей.

Возвращались к дому на частнике. Хаханов никак не мог понять, что от него хочет владелец "жигуля". На Севере, шш там, вон я в Челнах жил, не заведено платить шоферу, если он взялся тебя подкинуть по дороге. Не только за какие-нибудь пять улиц, но и за сто, за двести километров — денег с тебя не возьмут. А если предложишь трешку — могут и в рыло съездить. И тут, когда владелец машины сказал с усмешечкой "на бензин", Хаханов велел ему ехать к бензоколонке. В бак вместилось не больше пяти литров. Хаханов укоризненно сказал:

— Как же тебе не совестно врать?! А еще комсомолец, наверное!

(Ну-у, братцы, я таких придурков давненько не встречал! Даже в нашем Кинематографе!)

Водитель, пользуясь тем, что мы вышли, захлопнул дверцу, не пустив нас в машину, и в щелочку закручиваемого окна крикнул:

— Два идиота!

(Я-то при чем?!)

— Канай по холодку, пока не помяли твою фольгу! — лениво посоветовал ему Хаханов.

Мы перлись пешком от бензоколонки и Хаханов говорил:

— Люблю я белые ночи! У нас на Ямале сейчас полярный день. Ума не приложу, как буду в Хохляндии спать?! Там ночи, говорят, совсем черные, а я так не привык...

— С твоими выкрутасами — вот премся пешкодралом, правдолюбец, правдоискатель сраный!

— Перед сном полезно даже таким дуракам, как ты.





ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ.....

Комментариев нет :

Отправить комментарий

Вы смотрите - мы платим

Онлайн радио #radiobells_script_hash
 

SITEMAP

Друг

To TopPage UpPage DownTo BottomAuto ScrollStop Scroll