- ЗАЛ ОЖИДАНИЯ -
- нажимая на картинку вы перейдете
на предыдущие главы -
ПОВЕСТЬ
- 36 -
Вы идете следом и никто не спросит, куда это я вас? Зачем?.. Да и я-то хорош: по Невскому, по паршивой Сорочке. Вкривь и вкось, сикось-накось... То ли сам не знаю, куда веду, то ли страшно мне по привычке становится за ту ответственность, которую взвалил на себя. Вы вправе спросить меня, а было ли что-то хорошее у тебя в жизни? А то все гундосишь, ноешь, лаешь, хаешь, порочишь, упрекаешь, винишь, ругаешь, злопыхаешь, брюзжишь, ворчишь, скулишь, плачешь, мямлишь что-то. Клянешь всех и все. Под решетом родился, что ли, в погребе? Или в детстве в бочку квашеной капустой свалился? Тут вон некоторым товарищам, выяснилось, и вовсе непонятно, зачем вся эта петрушка? К чему наворочено этой тягомотины воз и маленькая тележка? Я бы, конечно, объяснил особо бестолковым, что и как сделано, из скольких пластов состоит данная наша дорога, какой герой для чего выписан и обрисован, где служит главный герой "я", и где он сшибает деньгу для прожитья и выплаты алиментов, и даже взялся, было, за дело, даже запланировал такую "Главу для бестолковых", но потом одумался — зачем? Кому эти пояснения затянувшейся концовки анекдота? Дурак не догадается, а умный — и так все поймет. А повесть, пока я находился в замешательстве, и вовсе обнаглев — сама потекла, в руки уже не дается. Я пытался править кое-какие главы, ну, хотя бы многочисленные "было" повычеркивать. Не даются! Паршивые "было" не даются, боже!.. Заглянув через плечо в рукопись, один гражданин сказал, что герой-то у меня подкачал — нуль он кромешный, бездействующий. А он должен работать на сюжет, занимать активную жизненную позицию... На что я возразил, что нулей у вас навалом, благодаря чему у вас всюду миллионы: стали, зерна, людей, кубометров, одиноких. Только есть большие нули, с обруч хула-хуп, а есть малюсенькие нулики, с маковую баранку... Посмотри — изберут, бывало, свинарку в Верховный Совет — она что? Действующий герой, что ли? Сократиха? Раз свинарка — значит, хреново училась, значит, учеба не поддавалась ее мозгам. Как же она может сенаторшей быть? Если у нее ума на простую "арихметику" не хватило? Она со своими считанными извилинами нами руководит? Решает государственные задачи? Как вам с тобой лучше жить, тем, которые валандались в университетах? Получается, как в дурной сказке — умные ушли, честные спрятались, а власть захватили остальные. Вот и нету белого батона в черноземной деревне. Или — весь зал сидит и торжественно голосует "за". Неужели ни у кого нет и не было сомнений ни по одному вопросу? Или долго-долго подыскивали по всей стране таких бесхребетных, беспринципных, трусливых людишек, чтобы удобнее было со многими нулями единице чувствовать себя миллиардом, а? Нам говорят, что вот он — цвет державы, весь в зале собран, краса и гордость народа и партии. Что вам тогда, грешным, делать? Если гордость ваша получается такая марионеточная? Человек с хорошей анкетой — опасный человек! Берегись его. Говорят, как-то приняли решение с завтрашнего дня всех вешать (по просьбе советского народа). Кто "за"? Единогласно. И вдруг вопрос — да, слушаем вас! Скажите, пожалуйства, а веревки свои приносить? Или со склада, казенные выпишут? Но это — частности. Народ давно привык в эти спектакли не верить, а верить в надбавку к зарплате, в кусок колбасы, в украденный с работы электродвигатель или фанерку, и бытует частной жизнью, и его теперь дубиной правды надо поднимать на какие-то свершения. Так же — досыта насвершались и по многим программам и плавам семимильным давным-давно живем в будущем, в коммунизме. (Кстати, как-то мужичье ваше неугомонное свистнуло на предприятии листовую платину и наварганило из нее ведер бабкам, по бруснику ходить. Откуда им было звать, что это платина. Ну, толкнули они одно ведро старухе за портвейн. Потом оценили эксперты, стоимость его определили — получилось, триста тысяч с мелочью.) И живут единицы, притворившись нулями — так целее будешь. Еще говорят, что народ у вас делится на черных и красных. Красные пьют красное вино, у них красные морды, они ходят в магазины с красного входа и так далее. Черные едят черную икру, ездят на черных машинах, и в магазины проникают с черного входа... "Если твою белиберду напечатают,— сказал другой товарищ,— тогда действительно гласность грянула, а не пустые слова". А третий сказал коротко, глянув, о чем пишу: "Посадят".
И я жду — куда: в высокое кресло или на кичу, теплую еще от моего отца.
Ну, так какой вопрос там прозвучал? Было ли у меня хорошее в жизни? Щас, почухаю в патылице, соображу, смикичу и отвечу. Щас.
Действительно, граждане попутчики, было. Только поросло все пылью и паутиной, как гитарка, струн которой касаться не хочется уже несколько лет — незачем, думаю. Как пианино, по клавишам которого только и бегают мои сорванцы, создавая невоображаемый грохот на все этажи бывшего моего (не моего) дома. Счастье иметь? Или счастье — в минуту невзгоды прикрыть очи и замреить в душе огонек о когда-то минувшем дне, часе, минутке? Или томиться предчувствием хорошего? Или знать — что наступит оно?
Всегда было хорошо в начале, и казалось, в такие мгновения, что на зонтике улетишь к облакам. В детстве я был вечно бит и голоден, но сейчас вспоминаю детство, как океан лазуревого счастья. Я был счастлив в своей первой любви, в шестнадцать лет, когда душа долгое время находилась в сладостном томлении, и я не замечал неприятностей в качестве подзатыльников и ругани. Потом меня совали головой в помойный ушат, говорили — это жизнь. Я очухивался, долго приходил в себя, и следующее счастье было еще слаще, так как оно являлось человеку, поверженному духом. Но история повторялась, и с каждым разом все тяжелее было подступиться к счастью, поверить, что оно бывает, и каждый раз оно было еще слаще ... В последний раз я просто-таки сходил с ума от нахлынувшего счастья, и как-то странно воспринял в последний раз мое уже любимое помойное ведро как простую водную процедуру. Вот тебе и ощущение полета. И наоборот. Затомишься, бывало, вспоминая теплую летнюю ночь, ее в беленьком платьице, самого себя, готового на любой подвиг, и балдеешь, и торчишь (так сейчас говорят подростки. А я, к сожалению, на пятом десятке остался трудным подростком, так и не пережив, не изжив переломный возраст. Как-то получилось, что переломный возраст мой растянулся на всю жизнь), и вдруг вспомнишь, нечаянно, а она ж меня предала, продала. Ну и что, думаешь. Все предавали. Это естественно. А вот, как ни странно, вспоминается то и дело один простенький случай.
Предыстория его такова. Летом жена сообщила мне, что она беременна. Мы с ней обсудили этот вопрос. Я втайне порадовался, потом стал прикидывать — на какие шиши жить, пока она полтора года будет сидеть дома с новым ребенком. Шишей вблизи особенных не наблюдалось. Из моей двухсотрублевой зарплаты вычитывали подоходный, профсоюзные взносы, алименты — итого, тридцать девять процентов, и от зарплаты оставалось жалование. Значит, надо где-то грабить, с топором в руках, по ночам. (А то днем — на работе.) Вспомнив про топор, я вспомнил, что знаю, как с ним обращаться, где пусковые кнопки на топорище, и кинулся на шабашку — строить дом. Шабашка, конечно же, мне была уже не по здоровью. Несколько лет под землей и на Севере даром не прошли. Не курорт это, ребята, не Пицунда — гадом буду!.. Но взял я сам себя за штаны и приказал. Ради будущего. И вот. 0-о-о! — поднимаю бревна с шести утра до десяти вечера, с шести утра до десяти вечера я превращаюсь в скотину, в тягловую силу, корячусь, и в редкие выходные — навещаю свою пузатенькую женушку. На работе собрал правдами и неправдами все отгулы за народную дружину, за пожарную (свои и чужие), за учебу, за все-все-все — по сусекам. И рву жилы, и становится мне худо в конце шабашки. Да тут еще и простыл, с температурой, но болеть, товарищи, в такой момент никак нельзя. Болеть — роскошь. Она меня жалеет, и то и дело говорит, чтобы я отдохнул денька два как-нибудь, подлечился... Но этого я допустить не могу. Время дорого стоит, а ей впереди еще полтора года сиднем сидеть, а на какие шиши? По сотне в месяц требуется пристегивать к моей кастрированной зарплате. Я, как дурак, глажу ее живот, а сам думаю, что ничего, мужик, ничего... Проскочат эти полтора года, и дальше станет легче. Авось в больницу лягу потом, подлечусь. И вкалываю ради будущего дальше, упиваясь мыслью, что раз я мужик — значит, я просто-таки обязан обеспечить жену, детей, иначе грош мне цена в базарный день, и не мужик я тогда буду, а дерьмо... И пру бревна уже на верхние венцы. Как назло постоянно лили дожди, и простуда не проходила, и в шесть вставал я с температурой и брал топор ... И тут еще кровь пошла из задницы... И вот — в золоченой раме я — с пачкой денег, заявляюсь домой. Вот я моюсь в ванной, надеваю чистую рубаху. Все, дело сделано! Мой детеныш обеспечен. Петру гарантирую еще братана (или сестренку) нужно подчеркнуть... "Завтра,- говорю за ужином, растирая задубевшие ладони со множеством ссадин и заноз,— отнесешь деньги на книжку, и как выйдешь в декрет — станешь снимать по сотняге в месяц. Там видно будет, когда надо — побольше, когда надо — поменьше". Там видно будет. Она кивает. Но ничего не говорит. Я же рассуждаю, что еще надо будет коляску, кроватку, разные там тряпки и прочее, да и ей необходимо просторное пальто и сапоги без каблуков...
Мы ложимся спать заполночь. Я опять рассуждаю — наработал себе право порассуждать и легонько покомандовать. И лежу, прикрыв глаза. Она кивает, уткнувшись мне в плечо, сопит носом... Я ее глажу по голове — как же, надо и ласку беременной своей жененке. Ну и что, что я поуродовался, ну и что, что из всех моих телесных дырок кровь, и рука теперь плохо сгибается, так мне и положено. Я ж мужик, а она за мной, как за каменной стеной... Глажу по голове. Думаю, может моя глажка и ребенку будущему передается, и тепло так на душе, и хочется поднять ее на руки и носить по комнате. Но можно ли беременных-то? Да и спят уже все, да и не поднять ее — выдохся, к черту! Милая. Уж совсем я ее разлюбил, совсем она мне стала почти чужая, а смотри-ка — стоит бабе забеременеть, как мужик тоже становится иной. Видно, в природе все взаимосвязано. "Приду в себя — может, еще где подработаю. Чтобы совсем уж тылы обеспечить. И семья на лад пойдет, и может, так и должно быть. Вон она какая стала мягкая характером, как забеременела. Видать, так положено... 0-o!" — зевнул я и заснул в половине третьего.
Утром говорю ей:
— Ты что кофе себе такой крепкий варишь? Очумела? — ласково так заботу проявляю.
— Ничего,— улыбнулась она радостно.- Мне не страшно.
— Не понял юмора.
— Да, я не хотела тебя вчера тревожить... Просто я сделала аборт. Еще месяц назад.
— Ка-ак? — и спросил вовсе не для того, чтобы узнать, как и где делаются аборты.— Ты шутишь, миленькая?
— Нет, не шучу. Я подумала, что много хлопот, да и мама меня убедила...
— Что ж ты мне не сказала месяц назад? Я бы бросил эти проклятые бревна!
— Я не хотела тебя расстраивать...
— Ну уж нет! — вскочил я.— Так дело не пойдет.
— Но ничего уже не изменишь. Зато мы теперь ванну сможем отделать кафелем, туалет...
Я вышел. Сказал, что в магазин. Поначалу (вчера) было желание купить цветов, тортик выбрать, да и вообще разных фруктов и медов... Оставалось еще дня три свободного времени. И я поехал в Москву. Со всеми деньгами. "К чертовой матери — пропью!"
Но устроить себе праздник я не мог. Было подавленное настроение. Заехал к другу — тот тоже был грустен. Он устроил меня жить на кухне, а сам — в комнате. Мы для начала выпили подарочный набор со сливянкой, и я поехал на такси, по Москве, просто так. В Химки съездил, в Текстильщики, и наоборот — в Ховрино. Купил по дороге себе куртку за двадцатник. У одного из шикарных ресторанов подхватил девицу обыкновенного вида — но чем-то она меня привлекла, может тем, что она никому не нужна была тут — и повел ее. "Вот,- думал,— устрою этой прошмандовке праздник!" Она прибалдела, конечно, от заказанного, потом от принесенного. Я раздухарился. По пьянке во мне проснулись национальные чувства, национальные достоинства — рядом сидели какие-то кавказцы и шиковали. Мне надоело, что у них всегда навалом денег, а у нас нет, и я заплатил еще и за их столик, послав вдогонку каждому по бутылке шампанского ... По ночной Москве поехал с этой девицей Наташей, с корзиной разных яств к другу. Он сидел и играл сам с собой в карты. И выигрывал. Мы отпраздновали мое возвращение из ресторана, за знакомство с Наташей выпили. Она все твердила, что завтра едет в Загорск креститься, что сегодня она последний день курит и выпивает. Завтра у нее начинается иная жизнь. Потом мы расположились на ночлег, и если у друга была спокойная ночь, то у меня (у нас) — беспокойная. Как только погас свет, я понял, что имею дело с девушкой, занимающейся любовными утехами едва ли не с детства. Можно сказать, она выпускница какого-то колледжа по этому делу. Она показывала высший класс, и с легкостью можно было утверждать, что если бы состоялся всемирный конкурс падших девушек, то она бы завоевала первое место, оставив далеко за спиной мастериц из Парижа и Нью-Йорка, и я бы гордился ею. Забылся я полусном где-то около пяти утра. А проснулся уже в семь. Ее не было. И мне стало грустно.
До сих пор немножко грустновато. Я все время ее вспоминаю, как нечто непорочное. Может, эта профи и была половиной нашего бобового зернышка. Какая-то она, невзирая ни на что, человечная... А может, просто от того, что убегая креститься, она выстирала мои носки? Висели на стуле мои выглаженные брюки. А на столе, под тарелочкой, пара бутербродов, чашечка с насыпанным уже сухим кофе. И даже ванну помыла, которую мой приятель не мыл с пятилетку, со дня заселения... И так защемило у меня в душе, и так я ее захотел найти, что сил нет! А она растворилась, пропала куда-то, что мне до слез было обидно. Сам себя убеждал: ну кто она? Девка панельная, приехала со мной после ресторана, переспать. Да и делала она все ловко. Но тут же одергивал себя и говорил: "Не смей оскорблять женщину!" Оставшиеся два дня я бродил у ресторана, но ее не было. Несколько лет, приезжая в Москву, час-другой околачивался возле этого ресторана. Со мной там заигрывали потаскухи, но я на них — ноль внимания, фунт презрения. Я надеялся, что ее встречу, и мы будем вместе всю жизнь, и жил я этой надеждой, когда мне становилось невмоготу. Видать, это была любовь. А почему "была"?
Вот. Сияло хорошее в жизни мне, сияло. Где же ты, Наташа? Натали — по- французски "родная" значит. И болит за нее душа, и за себя болит — найдемся ли мы когда? А нужно ли находиться-то? Так-то, может, и лучше? .. Светленькая такая, ничего особенного. Не Софи Лорен, и не Алла Пугачева даже... Думала ли она обо мне? А может, забыла уже в электричке загорской? Важно ли это?
Тут редактор скажет: "Ну и нашел же ты светлый образ в своей дребедени! Так сказать, луч света в темном царстве... И вообще, не многовато ли у тебя постельных сцен? Не вычеркнуть ли? А то получается, что лирический герой- то у тебя тоже, так сказать, с подмоченной репутацией. Тоже, мягко выражаясь, потаскун какой-то. И имя ведь выдумал, обормот. „Наташа". Ты б уж и фамилию дописал в таком случае. Ростова, например".
— Ну, вычеркивай... Тем более, что... А, впрочем, смотри.
Моя бывшая теща (почему-то все время хочется написать про нее во множественном числе!) считала потаскуном одного моего знакомого, который всякий раз, как только переночует с женщиной, ведет ее в загс и узаконивает их постельные отношения, поскольку считает себя порядочным человеком. А порядочным человеком моя бывшая теща считала как раз другого, который ни разу не женился, а регулярно водил девушек к себе и лишал их чести. Некоторые, возможно, за этим к нему и перлись, ну а другие-то — которые с надеждой на светлое будущее! Вот как выходит. И не переубедить было тещу, что потаскун-то аккурат именно второй приятель, а не первый. Так и у меня получается, что светлый образ в моей душе теплится — этой ресторанной Наташи. И не вышибить мне его никак из себя.
И прав будет редактор, сказав мне:
— А ты сам-то? Ангел, что ли?
Трудно сказать. Скорее — черт с куриными крылышками и раздолбанной лирой.
- 37 -
В редкие оттепели мы лепили снежные крепости и снежных баб. ("Ну-у, опять про баб!" — вздохнет обреченно редактор.) Комья катали иногда вместе. Однажды слепили снежную бабу прямо в сенях. Мама, вернувшись с работы ночью, едва в обморок не опрокинулась. Много мы доставляли ей неприятных и неожиданных минут. Как-то притащили собаку величиной с теленка и привязали к ручке входной двери, а сами ушли. Мама не смогла попасть в дом обычно и ей пришлось карабкаться в окно. Или — притащили из лесу клубок ужей — они расползлись по комнатам, кто куда. Одному надоело блуждать и он повис на печке. Мама в темноте подумала, что пояс какой-то и взяла за хвост. И заорала
Как-то мама заказала нам две зеленые телогрейки у портнихи. Откуда-то появились две пары кирзовых сапог. Мы в этом одеянии и щеголяли по очереди. Мне редко что покупали — я обычно поднашивал за братьями барахло, обувь, и так длилось до тех пор, пока я не устроился на завод.
Когда мать и отец находились на работе во вторую смену оба, а за окнами мела метель или трещал лютый мороз, мы, натопив печь, нажарганив ее до истомы, сидели на полу. Тут же с нами и Артамоня и Борька Сорокин. Братва сворачивала самокрутки и густо дымила табачным дымом. Вовка взрослел. Он уже достал где-то финку, тельняшку, флотский ремень, и у него начался период любви. Мы по очереди бегали к его девчонке, передавали записки или вызывали ее на улицу через ее братанков.
Учились мы вначале в деревянной школе возле улицы Восстания. По соседству стоял детдом, куда в одно время хотели нас упечь. Я с опаской посматривал на детдом. В школе было вечно холодно. Нередко чернила замерзали в чернильницах, и мы сидели за партами в пальто и валенках. А про детдом рассказывали, прикрыв глаза от ужаса. Видать, там было еще хуже... Рядом со школой, во флигельке, работал буфет, куда я заглядывал из любопытства, так как денег все равно никогда не имел. Мне было любопытно, как мои товарищи по школе что-то покупают и спокойно едят. И главное, не торопятся. Странно было и то, что некоторые школьники оставляли объедки. Подбирать которые я не мог, так как мама нам это настрого запретила под страхом смертной казни. Она так нам и сказала: "Узнаю — убью, к чертовой матери! На одну ногу наступлю — другую выдерну!" С нами матери особо не церемонились и, бывало, говорили между собой: "От, паразиты! Хоть бы их немного мором проредило!"
Следующая школа была двухэтажная, каменная, бывшая женская. Занимались мы в ней в две, а были времена и в три смены. За школой рос богатый фруктовый сад, а в саду располагалось озеро. В нем мы купались до холодов. Однажды я на этом озере провалился под лед. Прямо в пальто и в валенках, и меня потом отмораживали на печке, в школе.
В школу предстояло шагать долго. Оставить позади брусковые дома, прогуляться по Ямкам мимо скелетов и гробов, затем, миновав с тылу офицерский дом и деревянную аптеку. На дорогу уходило полчаса — если в школу, а если из школы — то и час, и два, а то и больше.
Носили мы кирзовые сумки через плечо и самовязанные обшитые тряпкой варежки. (Об остальном гардеробе уже сообщал.) Когда утром надо было бежать в школу, вечный путаник Борька обязательно надевал разные варежки — они дружно сушились на печке — непарные. Он так же мог надеть и разные валенки. Оба левых, например. Володя, наоборот, был аккуратен. Колька носил все, что на него наденут. Я занимал позиции умеренного неряхи. Иногда нападало безразличие, и я ходил не лучше Борьки. Но иногда вдруг принимался чистить обувь, гладить штаны, причесываться, как Володя.
В марте, пока рыхлый снег, мы лепили крепости. Проводили на улице все свободное время, и только ночью, когда мама возвращалась с работы, будила нас и спрашивала:
— Уроки сделаны?
Мы дружно молчали. Она брала ремень — и выдрав нас на совесть, усаживала всех в двенадцать ночи делать домашние задания. Мы сидели полусонные, корябали ручками бумагу, а мама стояла сзади и держала ремень наготове. Мы не дышали. Как только кто-то пытался почесать в затылке, сразу же на него обрушивался ремень. Учились мы неважно. Иногда только проявлялись всплески сознания, как у Володи, который хорошо окончил семилетку, или у меня — в первом, пятом и десятом классе. Но в десятом я уже учился на чужбине, вдалеке от родного дома и от родителей.
Отец работал слесарем на электромеханическом заводе. Потом его перевели сборщиком трансформаторов. Он собирал магнитопроводы. Пластины металла тогда проклеивались тонким прессшпаном на крахмал. Крахмал поступал на завод с кондитерской фабрики, как отходы производства, и там иногда попадались обломки конфет. Помню, как мы с этими конфетами пили чай. Чай нередко бывал у нас и завтраком, и ужином, а порою — и обедом. Не всегда настоящий. Зачастую либо фруктовые плитки, либо сушеная морковь. До возвращения отца из лагерей мы здорово голоднули. Даже, помню, пытались грызть кору деревьев, как Петин заяц из его стенгазетного рассказа. Пекли лепешки, используя керосин вместо жира. Противно, но ели ж, не подохли. Жарили картошку на протухшем рыбьем жиру. А по радио, которое все время молотило, не выключалось, нам говорили, что благосостояние наше с каждым днем растет. Но у нас росло не наше благосостояние, а волчий аппетит. Казалось, сожрали бы сыромятные рукавицы, окажись они на сковороде. Росли же парни, бегали, играли, дрались... Чего было навалом — так это аппетита. Помню, приехала тетка Аннушка с мужем из Омска — он у нее уже тогда был крупным руководителем. Они ходили по двору и восхищались: "А воздух-то у вас! Воздух какой! .." Но, к нашему сожалению, воздух ни на что не намажешь и его не разжуешь. С возвращением отца стало легче. Он из чего угодно, но старался сварганить какую-нибудь похлебку. Варил, обычно ведерную кастрюлю, покупали четыре буханки хлеба. Он возвращался ночью с работы — а по дну кастрюли хоть скреби ложкой.
"Черт,— озадаченно чесал он голову.— Бак, что ли, бельевой для них варить, для оглоедов? И что странно — как у них в пузах-то все поместилось?! Ведь ведро же целое! ". Мама теперь, получив такой тыл в смысле пропитания, стала норовить покупать в дом вещи, мебель. Вначале у нас появился комод, а за ним — кушетка. Занавески мама купила, когда мы жили уже в новом доме.
Женщина, с которой мы поменялись домами, в один из приходов к своему брату увидела в окнах занавески. "Ах, так!" — сказала она и принялась разговаривать с мамой по поводу добавки — десяти тысяч. "Ты собиралась выплатить постепенно, понемногу, а сама занавески покупаешь?!" — "Откуда я тебе выложу десять тысяч? Смотри, у нас и продать-то нечего!" — "А зачем тогда сговаривались?" — "Так вы плати м ".— "Когда?" — "Ну, лет так за десять". К ороче, скандал завершился судом, и мать выплачивала по десять процентов из зарплаты. Суд же присудил не десять тысяч, а шесть. (Все вы понимаете, что речь идет о старых деньгах, значит, о шестистах рублях.) В общем, отец был недоволен матерью за этот скоропалительный обмен, за ловкое умение — жить вечно в долг. Он этого не л юбил, царство ему небесное. А мама не могла обойтись без долгов всю жизнь, невзирая на вполне приличную потом пенсию, да и помощь детей.
Эх, многое я, братцы, упускаю тут. Детали, может, какие или случаи разные. Ну, например, повесила одна женщина у нас на День Победы не красный флаг, а черный. Было у нее метра четыре черного сатина — она и соорудила флаг. Прискакал участковый милиционер — чуть ли не в кутузку, на кичу, старую каргу. Ополоумела вовсе, из ума выжила совсем старуха. (Старухе было около пятидесяти тогда, но в те времена, годы, как рубли, видать один к десяти, что ли, шли? Пятьдесят — старуха. Пятьдесят — дед. И не думали, как сейчас они о танцах, о перекрое своих потрепанных биографий и судеб. Сермяжные они были, да цельные, не залатанные.) "Срывай,- кричит фараон,- флаг, стервь!"
Она сняла — куда денешься? Научили бояться сапог да формы, ой ли как! Может, поэтому не любят их сейчас, ибо невозможно любить иуд? А люди потом ему говорят: "У нее ж муж и четверо сынов полегли в войне. Какой же ей флаг вешать в этот день?"
Или. Неграмотная одна женщина просила свою соседку написать под диктовку ее письмо мужу, в лагеря. Да та все отмахивалась: некогда, дети, огород, стирка, готовка. .. Тогда она сама взяла листок и вакорябала корябушек бессмысленных, заклеила в конверт, перевела адрес, как могла, и отправил а. Муж ей писал потом, что лучшего письма он в жизни не получал, хотя и ничего в нем не понял, ни буквы, но так плакал, так плакал... И не вернулся он оттуда. Вот.
Или соседка Фатима жила напротив. У нее была корова, и старуха отпускала нам в долг молоко, сколько хочешь. Порой долг накапливался неописуемый, но она все-таки молоко нам наливала, и иной раз и кусок хлеба совала вослед. Ей уже тогда было к девяноста годам. Недавно слышал я, что будто бы все еще жива. Сколько ж ей тогда годков-то? Муж ее, бабай, помер — тому больше ста лет было... Зур рахмат, Фатима-апа!
Да и всего не уместить, не запечатлить, потому что помниться уже клочками. Но ничего, вы-то, товарищи, которые жили в то в рем я и так же, как мы, найдете, чем дополнит ь это мое прозаическое блуждание по чащобам и дебрям быстротекущей нашей жизни. А кто всегда жил сыто, может призадуматься, да и начнет посматривать по сторонам — не сидит ли кто рядом с пустым брюхом, глядя на его бутерброды с бужениной. Хотя сейчас не то время. Сейчас голодных мало. Сейчас ненасытных много. Бездомных еще много, бесприютных. Потому что никто никому не рад, ни кто ни перед кем дверей настежь не откроет, если этот "кем" приехал, изгнанный отовсюду, жить. Даже в доме бездомно, даже ребенок мастерит свою конурку под столом, и хочется ему уйти со своей бужениной, и съесть ее в одиночестве, при своем огоньке, в своем уюте... Беда, видать, в том, что нет дома у людей, нет дома — одни квартиры.
- 38 -
В большой комнате брат и его новая жена, при содействии мамы, разбирали покупки, примеряли тряпки. Хаханов тепло поздоровался со всеми, сказал, что идет спать на балкон, и удалился. Я спросил:
— Ну, с урожаем? Видно, хорошо погуляли?
— Да,— согласилась мама. - Только очень уж я намучилась.
— Себе кожан купил, а ей вон — плащишко за триста, — небрежно кинул брат. — Ну и еще кое-чего. Хочешь выпить?
— Нет.
— А теперь спроси меня.
— Тебя и спрашивать не надо,- проворчала новая жена.— Ты всегда хочешь. Тебе хоть родник бей — не оттащишь.
Она повернулась ко мне:
— Мы мать домой отправили с покупками. Борька пошел бриться в парикмахерскую. Мы свидание н а з н а чили. Ждала его, ждала! Два раза милиционер подходил — спрашивал, что я здесь делаю ...
— Конечно! — воскликнул брат.— Они брить там меня напрасно не хотят. У них, оказывается, салон. Пришлось еще и постригаться...
— А где ждала? — насторожился я.
— Ну, где выход из метро, на вокзале. На Невском-то. Только ни где на Невский, а как бы сбоку...
— Так это же коронное место вокзальных трехрублевых проституток!
— Ах ты, паразит! Ты где мне свидание назначил, а?! Ты нарочно это подстроил, мерзавец!.. А я смотрю, две потрепанные шалавы так на меня зло посматривают... Значит, я заместо проститутки там разгуливала?
— Значит.
Она врезала только что купленным чайником брату по башке.
Брат не обратил на удар никакого внимания.
Мама доставала из холодильника коровьи ноги. Видать, купила где-то днем. (Приезжие иногда покупают в Ленинграде удивительные вещи!)— Ты что собираешься? — спросил я.
— Палить ноги стану, а потом холодец заварю.
— Так время-то,— показал я на циферблат.— Два!
— Вот и хорошо. Паленым не будет пахнуть во всем доме, а я еще окно растворю...
— Ну, как хочешь, как хочешь...
Жора лежал с закрытыми глазами. Его маленькая костлявая горбатенькая фигурка вытянулась. Руки у него были сложены на груди. Лицо, окрашенное мертвенным светом белой ночи, было неподвижно. Я вздрогнул. "Не хватало еще Жорку хоронить!". Подкрался к нему и осторожно прислушался. Он не дышал. Потрогал руку — она была словно ледяная. Озноб пробежал у меня по спине, и я кинулся ухом на грудь товарища!..
— Ты чего это? — вытаращил он глаза.
— Да, так... Показалось...
— Ничего...— понял он меня. - Мне недолго осталось. Потерпи.
— Так ты сутки, что ли, проспал? — спросил я, приходя в себя, осваиваясь.
— Нет. Вставал. Ел. Смотрел телевизор.
— А из дому не выходил?
— Нет. Не хочется что-то.
— Ну, ладно. Спи дальше.
Я выглянул в окно, на лоджию. Прямо на бетонном полу, на развернутой газете, спал совсем в плавках Хаханов. Я ужаснулся, отворил дверь и принялся его будить.
— Ну тебя. Отвяжись, — сказал он сонно.- Мне не холодно.
— Ну, все-таки... Хоть пальто возьми...
Он послушно взял какое-то старое пальто, надел его на себя и снова лег. Подсовывая под голову полено, он недовольно проворчал: "Вот только что-то кошки на улице орут со страшной силой... То ли к дождю. То ли гласность почуяли?.. "
Я принялся укладываться в комнате, на полу. Когда я закрыл глаза, из кухни донесся терпкий запах паленой щетины. Я встал, чтобы прикрыть вторую дверь в коридор, но в проходной комнате брат очень оживленно "дарил новой жене любовь". Она благодарно стонала. Я сплюнул и снова лег. Под запах паленой щетины, под стоны новой жены брата думалось о том, где бы найти такой уголок, уголочек и устроиться пожить хотя бы недельку. Живут же люди где-то!
Где вы, люди, ау?!
Проснулся совершенно разбитый в пять утра. Мама спала. Брат с новой женой утомленно спали. Хаханов дрыхнул, раскрыв пасть. Лишь Жора ловил из кастрюли руками ошметки мяса.
— А я вот решил чуток позавтракать,— он нервно выхватил грязную руку из кастрюли, завидев неожиданно меня. В клочковатой его бороде запутались какие-то жилки, застыли капельки говяжьего жира.
Я ничего не сказал, тогда он, в оправдание своих действий, прокашлял:
— Ничего. Мне недолго осталось тянуть... А я ночью пробовал стихи писать. Послушаешь?
— Обойдусь.
— Присоединяйся! — кивнул он на кастрюлю.
— Мерси.
Появился на кухне Хаханов. Он бодро делал физические упражнения. Затем, ухватившись за антресоль, подтянулся на одной руке, потом на другой. С антресоли посыпалась штукатурка. Они с Жорой как бы представляли собой две крайности: один слишком больной, другой — слишком здоровый.
Хаханов стиснул Жоркину ладонь и представился. Потом спросил:
— А что какой-то дохлый да горбатый? Довелось хлебнуть хорошенько лиха, да?
— Да,— кивнул Жорка.— Упал с седьмого этажа... А пневмония у меня давно. Последний раз в больнице лежал два года назад, так там сказали, поезжай, пока не поздно, в Москву, иначе больше двух месяцев не протянешь. А я не поехал — и живу. Мне много раз так говорили. Говорили, мол, не пей — загнешься, а я живу, ха!
— Фактически, значит, не жилец на этом свете,— подбил бабки Хаханов.
— Точно. Я уже к этому привык. Помри я хоть прямо сейчас — ничуть не огорчусь.
— Отлично! — воскликнул Хаханов.— Едем со мной. Там такие никудышные люди позарез нужны. Раз тебе одинаково помирать — то можно будет смело прямо в реактор лезть. Не волнуйся! Я тоже полезу, с тобой вместе. Уж такой я мужик со значительным запасом здоровья. Мне по хрен всякая радиация. "Даже тысяча рентген не согнет советский член!" — так говорится? А тебе — раз уж все равно и дни твои сочтены — то лучше пользу родине принести. Прикинь хозяйски — зачем гробить здорового мужика, когда можно тебя заместо него израсходовать. А тебе еще и памятник бесплатно, медаль посмертно, семье — деньжонок, пенсию... Подумай, Жор?
— Нет уж, — вздохнул Жорка.— Я не поеду. Мне эта идея не совсем нравится.
— И напрасно. Ну, ладно. Подумай — может, решишься? .. А я пойду — побрею морду лица. И давай-ка чайку. Надо в аэропорт. А то в Киеве заждались.
Я поставил чайник на газовую плиту.
Жорка тоже попил чаю, затем сказал:
— Ну, я пойду?
— Да-да,— подхватил я.— Конечно! — думал, что он собирается идти искать работу. Но он направился в комнату.
— Полетел,— сказал Хаханов и хлопнул дверью. Выйдя во двор из подъезда, крикнул: — Если не вернусь — барахло не береги. Отдай кому- нибудь, ИЛИ ВЫКИНИ.
Мы всем шалманом поехали на дачу, так как мама и брат решили проведать моих детей, мою жену и тещу. (Опять хочется написать "тещ"!) Разместиться там, в небольшой конуре, было невозможно, и мы провели день в лесу. Я хотел было остаться ночевать на даче, но возразили женщины. Мама: "Очумел, что ли? Завез в такую глухомань и хочешь нас бросить?" И жена: "Где? Негде же! На веранде — бабушка с Петром. Мы с Павлом — в комнате. Там и на полу-то не пристроишься! "
— Да нет... Я просто...
— И Петра с собой возьмем,— решила мама.— А то я по нему соскучилась. Да и что он тут живет, в лесу-то, без удобств.
— Так мы за этот лес три сотни уплатили!
— Ну уж, загнул — три сотни! — брат хлопнул меня свойски по спине.
— Нет, правда! . .
— За эту конуру-то? .. Да, спорим, что вся эта халупа не больше трех сотен стоит. А комнатенку эту снять — ну, рубля три в месяц, от силы — пятерка.
— Правда — три сотни! ..
— Не надо родному брату врать! — сказал он обиженно.— Три сотни! Иди — расскажи это хозяйскому Шарику! — и он смачно захохотал. На всю дачную улицу.
— Нет, Петра я не отпущу,— решила моя жена.— Я его вам привезу через недельку.
Мама и новая жена брата шли немного впереди, по тенистой тропинке. Рядом с нами прыгал и резвился Петька, сзади шла моя старая жена с Павлом. Они все нас провожали.
- 39 -
Что творилось в стране? Черт его знает! Жила-была Савинка по-своему. Мало здешними людьми обращалось внимание на то, что говорилось по радио. Если бы кто - то из соседей заговорил бы так, как говорят по радио, его наверняка сочли сумасшедшим и вызвали бы скорую помощь. Ну, представляете себе, что кто-то, без смеха, а натурально, на полном серьезе говорит: "Наш дорогой и любимый Никита Сергеевич Хрущев!". Если бы не поняли, что это острое психическое заболевание, то дали бы в лучшем случае в морду. Жрать нечего, мяса нет, за хлебом очереди, а по радио: "Полнее удовлетворять все возрастающие потребности населения! Догоним и перегоним Америку по производству ...". Или кто-то (даже по пьянке) запел по-настоящему: "Будет людям счастьее, счастье на века, у советской власти сила велика!". Или: "Под солнцем Родины мы крепнем год от года, мы делу Ленина и партии верны..." Наверняка не поздоровилось бы этому певцу. Даже пьяному бы накостыляли, хотя, обычно, к пьяным на Руси всегда относились снисходительно. Значит, думал я своими неокрепшими мозгами, что поют и говорят совсем про других людей, которых ни я, ни соседи не знаем. Но в которые мама нас призывает стремиться.
А может, я сам ненормальный? В детстве угодил я как-то в цирк. Там один клоун колотил другого палкой по башке. Все ржали до коликов в животах, а я сидел мрачный. Ты что не смеешься, удивились взрослые. "Так ему же больно",- сказал я. Может, и наша пропаганда такова? Все дерутся, грызутся, а она радостно улыбается, глядя на грызню.
Как-то натворил я дел, что не хотелось домой возвращаться. Мать поколотит, будут неприятности. Ну их!Думал, думал о жизни, пошел на берег Казанки, бродил по пустынному весеннему пляжку, и так неуютно стало мне, что я подумал: "Зачем я живу? Для чего? Зачем меня родили, чтоб вот так маяться? Уж лучше не знать бы ничего этого!". И постепенно созрела мысль — утопиться. Ну, действительно, что это за жизнь? Мать с палкой дома дожидается, в школе — педсовет норовит сожрать тебя. Участковый милиционер так и ждет, как бы посадить. Ни одежки путной, ни обуви, в животе пустовато, да и влюбиться уже хочется некстати, а кому я такой нужен?.. Будучи обстоятельным человеком, решил воочию проследить путь на тот свет. Мне этот путь был несколько знаком — не так давно покончил с собой слепой Батрашов и мы его хоронили.
Я угрюмо зашагал на ту сторону Казанки, представляя уже, как за гробом моим пойдут одноклассники, исподтишка корча друг другу рожи. Как будет убиваться мама, приговаривая: "Родненький!" — и раскаиваться, что так нещадно меня дубасила. Как-то незаметно вышел я к городскому кладбищу.
В начале главной аллеи стоял безносый ангел с высоко поднятой рукой, как бы говоря: "Добро пожаловать!". У него было отбито правое крыло и вместо него торчала ржавая арматурка.
Походив среди могил и мысленно выбрав себе местечко, я направился к выходу.
Навстречу мне неслись медные звуки духового оркестра. Ухал барабан, взвизгивали тарелки и от этой щемящей музыки стало как-то так жаль себя, ногибающего в расцвете сил, что я заплакал натуральными слезами. Авансом.
Мимо плыла черная похоронная очередь, а какая-то сердобольная бабка сунула мне в руки черствый пряник. Когда процессия мрачно повернула за угол, я потопал на выход, всхлипывая сквозь пряник.
Незаметно дотащился до городского морга. Там как раз грузовая машина привезла труп мужчины.
Окна морга были наполовину закрашены. Я вскарабкался на подоконник и осторожно заглянул через краску.
В небольшой комнате, под потолком, тлела тусклая лампочка, а на каменных лавках лежали голые покойники.
Рядом с одним покойником сидел бородатый мужик в черном фартуке и ел хлеб, запивая его молоком. Эмалированная кружка стояла возле бледного уха покойника. У покойника на веках лежали два металлических кругляша. У его соседки по тому свету — дряблой бабуси — челюсть была подвязана марлей, словно померла она от зубной боли...
Короче: их бледное общество мне не понравилось. Я спрыгнул на землю и споро пошагал домой, навстречу грядущим невзгодам, твердо решив еще чуток пожить.
Партией был взят курс на химизацию, и первенцы этого курса — полиэтиленовые мешки — появились в магазинах. Полетел Гагарин в космос. Сбили американский самолет в Предуралье. Сорвалась баржа в Тихом океане с четырьмя солдатами. Планировали построить плотину через Берингов пролив, повернуть все реки вспять, разоружить мир за четыре года. Произошла революция на Кубе. Началось активное освобождение африканских народов от колониальной зависимости. На стадионах поэтические турниры собирали многотысячные толпы, но все было — где-то и с кем-то. Расплодились магнитофоны и телевизоры. Покатили по улицам трамваи без кондукторов. Магазины стали работать без продавцов и без товаров. Столовые — самообслуживания. Рабочие получали зарплату без кассира. Бригадами бросали курить и пить. Стали расти крупнопанельные дома. Говорили, что Хрущев намерен соединить город с деревней, ванну с туалетом, пол с потолком. Стереть грани между мужчиной и женщиной. Скрестить корову с медведем (чтобы зимой лапу сосала). Засеять футбольные поля кукурузой ... Из всех раскрытых окон неслись песни Кристалинской и Кобзона, перебивали их Эдита Пьеха и Робертино Лоретти. Царил в стране подъем. Люди постепенно переставали страшиться арестов, и все наше боевое прошлое казалось народу каким-то ужасным сном, какими-то мрачными сумерками. Правда, не разрешалось на улицах собираться больше трех человек, запрещалось обнимать девушек в присутственных местах, а комсомольские дружинники рихтовали физиономии танцевальщикам рок-н-ролла, но это уже мелочи. Вот, говорили, что во время поездки по стране, в Куйбышеве, в Хрущева кинули утюг, замаскированный букетом цветов. Про Казань поговаривали, что Никита будет ездить по улицам и разбрасывать талоны на сахар, на муку, на крупу. Причем, люди на полном серьезе верили! Но он промчался мимо всех, жаждущих талонов. Где- то приостановился и крикнул, стукнув о борт лимузина кулаком: "Цели ясны, задачи определены. 3а работу, товарищи!". Уж нет давно Хрущева, а люди в Казани, по-моему, до сих пор ждут на улицах, что кто-то когда-то все-таки проедет и разбросает эти талоны на муку, на крупу, на мясо, на масло, на сахар... Молодые люди рвались покорять Сибирь, и вообще, пошла мода куда- то ехать и что-то обязательно покорять. Ну, мог ли я оставаться дома, когда Борька уже покорял просторы Крайнего Севера, а Вовка — нес службу в Германии? Нет, естественно. В солнечный день я, влюбленный в одну школьницу, чтобы принять участие в скоропостижном строительстве коммунизма, который вот-вот наступит, да и чтобы доказать своей Джульетте, что я мужчина, уехал. Уехал, никому не сказав об этом. Боялся скандала дома, ругачки. Мне хотелось уехать, и где-то там, приложив усилия неимоверные, выбиться в эти люди. Сначала, правда, предстояло их найти, настоящих людей, а потом уже, посмотрев на них, выбиваться в них.
Я пропал. Родители подавали во всесоюзный розыск, который меня, естественно, не нашел. Хотя я, к тому времени, уже имел конкретную прописку.
Я шел по солнечной улице, по теплой улице с голубенькой сумочкой на шнурках (тогда они только вошли в моду), в костюмчике, купленном в кредит за шестьдесят два рубля, в пестренькой рубашке. Я шел туда, куда глаза глядят, чтобы никогда не вернуться назад.
И я жду — куда: в высокое кресло или на кичу, теплую еще от моего отца.
Ну, так какой вопрос там прозвучал? Было ли у меня хорошее в жизни? Щас, почухаю в патылице, соображу, смикичу и отвечу. Щас.
Действительно, граждане попутчики, было. Только поросло все пылью и паутиной, как гитарка, струн которой касаться не хочется уже несколько лет — незачем, думаю. Как пианино, по клавишам которого только и бегают мои сорванцы, создавая невоображаемый грохот на все этажи бывшего моего (не моего) дома. Счастье иметь? Или счастье — в минуту невзгоды прикрыть очи и замреить в душе огонек о когда-то минувшем дне, часе, минутке? Или томиться предчувствием хорошего? Или знать — что наступит оно?
Всегда было хорошо в начале, и казалось, в такие мгновения, что на зонтике улетишь к облакам. В детстве я был вечно бит и голоден, но сейчас вспоминаю детство, как океан лазуревого счастья. Я был счастлив в своей первой любви, в шестнадцать лет, когда душа долгое время находилась в сладостном томлении, и я не замечал неприятностей в качестве подзатыльников и ругани. Потом меня совали головой в помойный ушат, говорили — это жизнь. Я очухивался, долго приходил в себя, и следующее счастье было еще слаще, так как оно являлось человеку, поверженному духом. Но история повторялась, и с каждым разом все тяжелее было подступиться к счастью, поверить, что оно бывает, и каждый раз оно было еще слаще ... В последний раз я просто-таки сходил с ума от нахлынувшего счастья, и как-то странно воспринял в последний раз мое уже любимое помойное ведро как простую водную процедуру. Вот тебе и ощущение полета. И наоборот. Затомишься, бывало, вспоминая теплую летнюю ночь, ее в беленьком платьице, самого себя, готового на любой подвиг, и балдеешь, и торчишь (так сейчас говорят подростки. А я, к сожалению, на пятом десятке остался трудным подростком, так и не пережив, не изжив переломный возраст. Как-то получилось, что переломный возраст мой растянулся на всю жизнь), и вдруг вспомнишь, нечаянно, а она ж меня предала, продала. Ну и что, думаешь. Все предавали. Это естественно. А вот, как ни странно, вспоминается то и дело один простенький случай.
Предыстория его такова. Летом жена сообщила мне, что она беременна. Мы с ней обсудили этот вопрос. Я втайне порадовался, потом стал прикидывать — на какие шиши жить, пока она полтора года будет сидеть дома с новым ребенком. Шишей вблизи особенных не наблюдалось. Из моей двухсотрублевой зарплаты вычитывали подоходный, профсоюзные взносы, алименты — итого, тридцать девять процентов, и от зарплаты оставалось жалование. Значит, надо где-то грабить, с топором в руках, по ночам. (А то днем — на работе.) Вспомнив про топор, я вспомнил, что знаю, как с ним обращаться, где пусковые кнопки на топорище, и кинулся на шабашку — строить дом. Шабашка, конечно же, мне была уже не по здоровью. Несколько лет под землей и на Севере даром не прошли. Не курорт это, ребята, не Пицунда — гадом буду!.. Но взял я сам себя за штаны и приказал. Ради будущего. И вот. 0-о-о! — поднимаю бревна с шести утра до десяти вечера, с шести утра до десяти вечера я превращаюсь в скотину, в тягловую силу, корячусь, и в редкие выходные — навещаю свою пузатенькую женушку. На работе собрал правдами и неправдами все отгулы за народную дружину, за пожарную (свои и чужие), за учебу, за все-все-все — по сусекам. И рву жилы, и становится мне худо в конце шабашки. Да тут еще и простыл, с температурой, но болеть, товарищи, в такой момент никак нельзя. Болеть — роскошь. Она меня жалеет, и то и дело говорит, чтобы я отдохнул денька два как-нибудь, подлечился... Но этого я допустить не могу. Время дорого стоит, а ей впереди еще полтора года сиднем сидеть, а на какие шиши? По сотне в месяц требуется пристегивать к моей кастрированной зарплате. Я, как дурак, глажу ее живот, а сам думаю, что ничего, мужик, ничего... Проскочат эти полтора года, и дальше станет легче. Авось в больницу лягу потом, подлечусь. И вкалываю ради будущего дальше, упиваясь мыслью, что раз я мужик — значит, я просто-таки обязан обеспечить жену, детей, иначе грош мне цена в базарный день, и не мужик я тогда буду, а дерьмо... И пру бревна уже на верхние венцы. Как назло постоянно лили дожди, и простуда не проходила, и в шесть вставал я с температурой и брал топор ... И тут еще кровь пошла из задницы... И вот — в золоченой раме я — с пачкой денег, заявляюсь домой. Вот я моюсь в ванной, надеваю чистую рубаху. Все, дело сделано! Мой детеныш обеспечен. Петру гарантирую еще братана (или сестренку) нужно подчеркнуть... "Завтра,- говорю за ужином, растирая задубевшие ладони со множеством ссадин и заноз,— отнесешь деньги на книжку, и как выйдешь в декрет — станешь снимать по сотняге в месяц. Там видно будет, когда надо — побольше, когда надо — поменьше". Там видно будет. Она кивает. Но ничего не говорит. Я же рассуждаю, что еще надо будет коляску, кроватку, разные там тряпки и прочее, да и ей необходимо просторное пальто и сапоги без каблуков...
Мы ложимся спать заполночь. Я опять рассуждаю — наработал себе право порассуждать и легонько покомандовать. И лежу, прикрыв глаза. Она кивает, уткнувшись мне в плечо, сопит носом... Я ее глажу по голове — как же, надо и ласку беременной своей жененке. Ну и что, что я поуродовался, ну и что, что из всех моих телесных дырок кровь, и рука теперь плохо сгибается, так мне и положено. Я ж мужик, а она за мной, как за каменной стеной... Глажу по голове. Думаю, может моя глажка и ребенку будущему передается, и тепло так на душе, и хочется поднять ее на руки и носить по комнате. Но можно ли беременных-то? Да и спят уже все, да и не поднять ее — выдохся, к черту! Милая. Уж совсем я ее разлюбил, совсем она мне стала почти чужая, а смотри-ка — стоит бабе забеременеть, как мужик тоже становится иной. Видно, в природе все взаимосвязано. "Приду в себя — может, еще где подработаю. Чтобы совсем уж тылы обеспечить. И семья на лад пойдет, и может, так и должно быть. Вон она какая стала мягкая характером, как забеременела. Видать, так положено... 0-o!" — зевнул я и заснул в половине третьего.
Утром говорю ей:
— Ты что кофе себе такой крепкий варишь? Очумела? — ласково так заботу проявляю.
— Ничего,— улыбнулась она радостно.- Мне не страшно.
— Не понял юмора.
— Да, я не хотела тебя вчера тревожить... Просто я сделала аборт. Еще месяц назад.
— Ка-ак? — и спросил вовсе не для того, чтобы узнать, как и где делаются аборты.— Ты шутишь, миленькая?
— Нет, не шучу. Я подумала, что много хлопот, да и мама меня убедила...
— Что ж ты мне не сказала месяц назад? Я бы бросил эти проклятые бревна!
— Я не хотела тебя расстраивать...
— Ну уж нет! — вскочил я.— Так дело не пойдет.
— Но ничего уже не изменишь. Зато мы теперь ванну сможем отделать кафелем, туалет...
Я вышел. Сказал, что в магазин. Поначалу (вчера) было желание купить цветов, тортик выбрать, да и вообще разных фруктов и медов... Оставалось еще дня три свободного времени. И я поехал в Москву. Со всеми деньгами. "К чертовой матери — пропью!"
Но устроить себе праздник я не мог. Было подавленное настроение. Заехал к другу — тот тоже был грустен. Он устроил меня жить на кухне, а сам — в комнате. Мы для начала выпили подарочный набор со сливянкой, и я поехал на такси, по Москве, просто так. В Химки съездил, в Текстильщики, и наоборот — в Ховрино. Купил по дороге себе куртку за двадцатник. У одного из шикарных ресторанов подхватил девицу обыкновенного вида — но чем-то она меня привлекла, может тем, что она никому не нужна была тут — и повел ее. "Вот,- думал,— устрою этой прошмандовке праздник!" Она прибалдела, конечно, от заказанного, потом от принесенного. Я раздухарился. По пьянке во мне проснулись национальные чувства, национальные достоинства — рядом сидели какие-то кавказцы и шиковали. Мне надоело, что у них всегда навалом денег, а у нас нет, и я заплатил еще и за их столик, послав вдогонку каждому по бутылке шампанского ... По ночной Москве поехал с этой девицей Наташей, с корзиной разных яств к другу. Он сидел и играл сам с собой в карты. И выигрывал. Мы отпраздновали мое возвращение из ресторана, за знакомство с Наташей выпили. Она все твердила, что завтра едет в Загорск креститься, что сегодня она последний день курит и выпивает. Завтра у нее начинается иная жизнь. Потом мы расположились на ночлег, и если у друга была спокойная ночь, то у меня (у нас) — беспокойная. Как только погас свет, я понял, что имею дело с девушкой, занимающейся любовными утехами едва ли не с детства. Можно сказать, она выпускница какого-то колледжа по этому делу. Она показывала высший класс, и с легкостью можно было утверждать, что если бы состоялся всемирный конкурс падших девушек, то она бы завоевала первое место, оставив далеко за спиной мастериц из Парижа и Нью-Йорка, и я бы гордился ею. Забылся я полусном где-то около пяти утра. А проснулся уже в семь. Ее не было. И мне стало грустно.
До сих пор немножко грустновато. Я все время ее вспоминаю, как нечто непорочное. Может, эта профи и была половиной нашего бобового зернышка. Какая-то она, невзирая ни на что, человечная... А может, просто от того, что убегая креститься, она выстирала мои носки? Висели на стуле мои выглаженные брюки. А на столе, под тарелочкой, пара бутербродов, чашечка с насыпанным уже сухим кофе. И даже ванну помыла, которую мой приятель не мыл с пятилетку, со дня заселения... И так защемило у меня в душе, и так я ее захотел найти, что сил нет! А она растворилась, пропала куда-то, что мне до слез было обидно. Сам себя убеждал: ну кто она? Девка панельная, приехала со мной после ресторана, переспать. Да и делала она все ловко. Но тут же одергивал себя и говорил: "Не смей оскорблять женщину!" Оставшиеся два дня я бродил у ресторана, но ее не было. Несколько лет, приезжая в Москву, час-другой околачивался возле этого ресторана. Со мной там заигрывали потаскухи, но я на них — ноль внимания, фунт презрения. Я надеялся, что ее встречу, и мы будем вместе всю жизнь, и жил я этой надеждой, когда мне становилось невмоготу. Видать, это была любовь. А почему "была"?
Вот. Сияло хорошее в жизни мне, сияло. Где же ты, Наташа? Натали — по- французски "родная" значит. И болит за нее душа, и за себя болит — найдемся ли мы когда? А нужно ли находиться-то? Так-то, может, и лучше? .. Светленькая такая, ничего особенного. Не Софи Лорен, и не Алла Пугачева даже... Думала ли она обо мне? А может, забыла уже в электричке загорской? Важно ли это?
Тут редактор скажет: "Ну и нашел же ты светлый образ в своей дребедени! Так сказать, луч света в темном царстве... И вообще, не многовато ли у тебя постельных сцен? Не вычеркнуть ли? А то получается, что лирический герой- то у тебя тоже, так сказать, с подмоченной репутацией. Тоже, мягко выражаясь, потаскун какой-то. И имя ведь выдумал, обормот. „Наташа". Ты б уж и фамилию дописал в таком случае. Ростова, например".
— Ну, вычеркивай... Тем более, что... А, впрочем, смотри.
Моя бывшая теща (почему-то все время хочется написать про нее во множественном числе!) считала потаскуном одного моего знакомого, который всякий раз, как только переночует с женщиной, ведет ее в загс и узаконивает их постельные отношения, поскольку считает себя порядочным человеком. А порядочным человеком моя бывшая теща считала как раз другого, который ни разу не женился, а регулярно водил девушек к себе и лишал их чести. Некоторые, возможно, за этим к нему и перлись, ну а другие-то — которые с надеждой на светлое будущее! Вот как выходит. И не переубедить было тещу, что потаскун-то аккурат именно второй приятель, а не первый. Так и у меня получается, что светлый образ в моей душе теплится — этой ресторанной Наташи. И не вышибить мне его никак из себя.
И прав будет редактор, сказав мне:
— А ты сам-то? Ангел, что ли?
Трудно сказать. Скорее — черт с куриными крылышками и раздолбанной лирой.
- 37 -
В редкие оттепели мы лепили снежные крепости и снежных баб. ("Ну-у, опять про баб!" — вздохнет обреченно редактор.) Комья катали иногда вместе. Однажды слепили снежную бабу прямо в сенях. Мама, вернувшись с работы ночью, едва в обморок не опрокинулась. Много мы доставляли ей неприятных и неожиданных минут. Как-то притащили собаку величиной с теленка и привязали к ручке входной двери, а сами ушли. Мама не смогла попасть в дом обычно и ей пришлось карабкаться в окно. Или — притащили из лесу клубок ужей — они расползлись по комнатам, кто куда. Одному надоело блуждать и он повис на печке. Мама в темноте подумала, что пояс какой-то и взяла за хвост. И заорала
Как-то мама заказала нам две зеленые телогрейки у портнихи. Откуда-то появились две пары кирзовых сапог. Мы в этом одеянии и щеголяли по очереди. Мне редко что покупали — я обычно поднашивал за братьями барахло, обувь, и так длилось до тех пор, пока я не устроился на завод.
Когда мать и отец находились на работе во вторую смену оба, а за окнами мела метель или трещал лютый мороз, мы, натопив печь, нажарганив ее до истомы, сидели на полу. Тут же с нами и Артамоня и Борька Сорокин. Братва сворачивала самокрутки и густо дымила табачным дымом. Вовка взрослел. Он уже достал где-то финку, тельняшку, флотский ремень, и у него начался период любви. Мы по очереди бегали к его девчонке, передавали записки или вызывали ее на улицу через ее братанков.
Учились мы вначале в деревянной школе возле улицы Восстания. По соседству стоял детдом, куда в одно время хотели нас упечь. Я с опаской посматривал на детдом. В школе было вечно холодно. Нередко чернила замерзали в чернильницах, и мы сидели за партами в пальто и валенках. А про детдом рассказывали, прикрыв глаза от ужаса. Видать, там было еще хуже... Рядом со школой, во флигельке, работал буфет, куда я заглядывал из любопытства, так как денег все равно никогда не имел. Мне было любопытно, как мои товарищи по школе что-то покупают и спокойно едят. И главное, не торопятся. Странно было и то, что некоторые школьники оставляли объедки. Подбирать которые я не мог, так как мама нам это настрого запретила под страхом смертной казни. Она так нам и сказала: "Узнаю — убью, к чертовой матери! На одну ногу наступлю — другую выдерну!" С нами матери особо не церемонились и, бывало, говорили между собой: "От, паразиты! Хоть бы их немного мором проредило!"
Следующая школа была двухэтажная, каменная, бывшая женская. Занимались мы в ней в две, а были времена и в три смены. За школой рос богатый фруктовый сад, а в саду располагалось озеро. В нем мы купались до холодов. Однажды я на этом озере провалился под лед. Прямо в пальто и в валенках, и меня потом отмораживали на печке, в школе.
В школу предстояло шагать долго. Оставить позади брусковые дома, прогуляться по Ямкам мимо скелетов и гробов, затем, миновав с тылу офицерский дом и деревянную аптеку. На дорогу уходило полчаса — если в школу, а если из школы — то и час, и два, а то и больше.
Носили мы кирзовые сумки через плечо и самовязанные обшитые тряпкой варежки. (Об остальном гардеробе уже сообщал.) Когда утром надо было бежать в школу, вечный путаник Борька обязательно надевал разные варежки — они дружно сушились на печке — непарные. Он так же мог надеть и разные валенки. Оба левых, например. Володя, наоборот, был аккуратен. Колька носил все, что на него наденут. Я занимал позиции умеренного неряхи. Иногда нападало безразличие, и я ходил не лучше Борьки. Но иногда вдруг принимался чистить обувь, гладить штаны, причесываться, как Володя.
В марте, пока рыхлый снег, мы лепили крепости. Проводили на улице все свободное время, и только ночью, когда мама возвращалась с работы, будила нас и спрашивала:
— Уроки сделаны?
Мы дружно молчали. Она брала ремень — и выдрав нас на совесть, усаживала всех в двенадцать ночи делать домашние задания. Мы сидели полусонные, корябали ручками бумагу, а мама стояла сзади и держала ремень наготове. Мы не дышали. Как только кто-то пытался почесать в затылке, сразу же на него обрушивался ремень. Учились мы неважно. Иногда только проявлялись всплески сознания, как у Володи, который хорошо окончил семилетку, или у меня — в первом, пятом и десятом классе. Но в десятом я уже учился на чужбине, вдалеке от родного дома и от родителей.
Отец работал слесарем на электромеханическом заводе. Потом его перевели сборщиком трансформаторов. Он собирал магнитопроводы. Пластины металла тогда проклеивались тонким прессшпаном на крахмал. Крахмал поступал на завод с кондитерской фабрики, как отходы производства, и там иногда попадались обломки конфет. Помню, как мы с этими конфетами пили чай. Чай нередко бывал у нас и завтраком, и ужином, а порою — и обедом. Не всегда настоящий. Зачастую либо фруктовые плитки, либо сушеная морковь. До возвращения отца из лагерей мы здорово голоднули. Даже, помню, пытались грызть кору деревьев, как Петин заяц из его стенгазетного рассказа. Пекли лепешки, используя керосин вместо жира. Противно, но ели ж, не подохли. Жарили картошку на протухшем рыбьем жиру. А по радио, которое все время молотило, не выключалось, нам говорили, что благосостояние наше с каждым днем растет. Но у нас росло не наше благосостояние, а волчий аппетит. Казалось, сожрали бы сыромятные рукавицы, окажись они на сковороде. Росли же парни, бегали, играли, дрались... Чего было навалом — так это аппетита. Помню, приехала тетка Аннушка с мужем из Омска — он у нее уже тогда был крупным руководителем. Они ходили по двору и восхищались: "А воздух-то у вас! Воздух какой! .." Но, к нашему сожалению, воздух ни на что не намажешь и его не разжуешь. С возвращением отца стало легче. Он из чего угодно, но старался сварганить какую-нибудь похлебку. Варил, обычно ведерную кастрюлю, покупали четыре буханки хлеба. Он возвращался ночью с работы — а по дну кастрюли хоть скреби ложкой.
"Черт,— озадаченно чесал он голову.— Бак, что ли, бельевой для них варить, для оглоедов? И что странно — как у них в пузах-то все поместилось?! Ведь ведро же целое! ". Мама теперь, получив такой тыл в смысле пропитания, стала норовить покупать в дом вещи, мебель. Вначале у нас появился комод, а за ним — кушетка. Занавески мама купила, когда мы жили уже в новом доме.
Женщина, с которой мы поменялись домами, в один из приходов к своему брату увидела в окнах занавески. "Ах, так!" — сказала она и принялась разговаривать с мамой по поводу добавки — десяти тысяч. "Ты собиралась выплатить постепенно, понемногу, а сама занавески покупаешь?!" — "Откуда я тебе выложу десять тысяч? Смотри, у нас и продать-то нечего!" — "А зачем тогда сговаривались?" — "Так вы плати м ".— "Когда?" — "Ну, лет так за десять". К ороче, скандал завершился судом, и мать выплачивала по десять процентов из зарплаты. Суд же присудил не десять тысяч, а шесть. (Все вы понимаете, что речь идет о старых деньгах, значит, о шестистах рублях.) В общем, отец был недоволен матерью за этот скоропалительный обмен, за ловкое умение — жить вечно в долг. Он этого не л юбил, царство ему небесное. А мама не могла обойтись без долгов всю жизнь, невзирая на вполне приличную потом пенсию, да и помощь детей.
Эх, многое я, братцы, упускаю тут. Детали, может, какие или случаи разные. Ну, например, повесила одна женщина у нас на День Победы не красный флаг, а черный. Было у нее метра четыре черного сатина — она и соорудила флаг. Прискакал участковый милиционер — чуть ли не в кутузку, на кичу, старую каргу. Ополоумела вовсе, из ума выжила совсем старуха. (Старухе было около пятидесяти тогда, но в те времена, годы, как рубли, видать один к десяти, что ли, шли? Пятьдесят — старуха. Пятьдесят — дед. И не думали, как сейчас они о танцах, о перекрое своих потрепанных биографий и судеб. Сермяжные они были, да цельные, не залатанные.) "Срывай,- кричит фараон,- флаг, стервь!"
Она сняла — куда денешься? Научили бояться сапог да формы, ой ли как! Может, поэтому не любят их сейчас, ибо невозможно любить иуд? А люди потом ему говорят: "У нее ж муж и четверо сынов полегли в войне. Какой же ей флаг вешать в этот день?"
Или. Неграмотная одна женщина просила свою соседку написать под диктовку ее письмо мужу, в лагеря. Да та все отмахивалась: некогда, дети, огород, стирка, готовка. .. Тогда она сама взяла листок и вакорябала корябушек бессмысленных, заклеила в конверт, перевела адрес, как могла, и отправил а. Муж ей писал потом, что лучшего письма он в жизни не получал, хотя и ничего в нем не понял, ни буквы, но так плакал, так плакал... И не вернулся он оттуда. Вот.
Или соседка Фатима жила напротив. У нее была корова, и старуха отпускала нам в долг молоко, сколько хочешь. Порой долг накапливался неописуемый, но она все-таки молоко нам наливала, и иной раз и кусок хлеба совала вослед. Ей уже тогда было к девяноста годам. Недавно слышал я, что будто бы все еще жива. Сколько ж ей тогда годков-то? Муж ее, бабай, помер — тому больше ста лет было... Зур рахмат, Фатима-апа!
Да и всего не уместить, не запечатлить, потому что помниться уже клочками. Но ничего, вы-то, товарищи, которые жили в то в рем я и так же, как мы, найдете, чем дополнит ь это мое прозаическое блуждание по чащобам и дебрям быстротекущей нашей жизни. А кто всегда жил сыто, может призадуматься, да и начнет посматривать по сторонам — не сидит ли кто рядом с пустым брюхом, глядя на его бутерброды с бужениной. Хотя сейчас не то время. Сейчас голодных мало. Сейчас ненасытных много. Бездомных еще много, бесприютных. Потому что никто никому не рад, ни кто ни перед кем дверей настежь не откроет, если этот "кем" приехал, изгнанный отовсюду, жить. Даже в доме бездомно, даже ребенок мастерит свою конурку под столом, и хочется ему уйти со своей бужениной, и съесть ее в одиночестве, при своем огоньке, в своем уюте... Беда, видать, в том, что нет дома у людей, нет дома — одни квартиры.
- 38 -
В большой комнате брат и его новая жена, при содействии мамы, разбирали покупки, примеряли тряпки. Хаханов тепло поздоровался со всеми, сказал, что идет спать на балкон, и удалился. Я спросил:
— Ну, с урожаем? Видно, хорошо погуляли?
— Да,— согласилась мама. - Только очень уж я намучилась.
— Себе кожан купил, а ей вон — плащишко за триста, — небрежно кинул брат. — Ну и еще кое-чего. Хочешь выпить?
— Нет.
— А теперь спроси меня.
— Тебя и спрашивать не надо,- проворчала новая жена.— Ты всегда хочешь. Тебе хоть родник бей — не оттащишь.
Она повернулась ко мне:
— Мы мать домой отправили с покупками. Борька пошел бриться в парикмахерскую. Мы свидание н а з н а чили. Ждала его, ждала! Два раза милиционер подходил — спрашивал, что я здесь делаю ...
— Конечно! — воскликнул брат.— Они брить там меня напрасно не хотят. У них, оказывается, салон. Пришлось еще и постригаться...
— А где ждала? — насторожился я.
— Ну, где выход из метро, на вокзале. На Невском-то. Только ни где на Невский, а как бы сбоку...
— Так это же коронное место вокзальных трехрублевых проституток!
— Ах ты, паразит! Ты где мне свидание назначил, а?! Ты нарочно это подстроил, мерзавец!.. А я смотрю, две потрепанные шалавы так на меня зло посматривают... Значит, я заместо проститутки там разгуливала?
— Значит.
Она врезала только что купленным чайником брату по башке.
Брат не обратил на удар никакого внимания.
Мама доставала из холодильника коровьи ноги. Видать, купила где-то днем. (Приезжие иногда покупают в Ленинграде удивительные вещи!)— Ты что собираешься? — спросил я.
— Палить ноги стану, а потом холодец заварю.
— Так время-то,— показал я на циферблат.— Два!
— Вот и хорошо. Паленым не будет пахнуть во всем доме, а я еще окно растворю...
— Ну, как хочешь, как хочешь...
Жора лежал с закрытыми глазами. Его маленькая костлявая горбатенькая фигурка вытянулась. Руки у него были сложены на груди. Лицо, окрашенное мертвенным светом белой ночи, было неподвижно. Я вздрогнул. "Не хватало еще Жорку хоронить!". Подкрался к нему и осторожно прислушался. Он не дышал. Потрогал руку — она была словно ледяная. Озноб пробежал у меня по спине, и я кинулся ухом на грудь товарища!..
— Ты чего это? — вытаращил он глаза.
— Да, так... Показалось...
— Ничего...— понял он меня. - Мне недолго осталось. Потерпи.
— Так ты сутки, что ли, проспал? — спросил я, приходя в себя, осваиваясь.
— Нет. Вставал. Ел. Смотрел телевизор.
— А из дому не выходил?
— Нет. Не хочется что-то.
— Ну, ладно. Спи дальше.
Я выглянул в окно, на лоджию. Прямо на бетонном полу, на развернутой газете, спал совсем в плавках Хаханов. Я ужаснулся, отворил дверь и принялся его будить.
— Ну тебя. Отвяжись, — сказал он сонно.- Мне не холодно.
— Ну, все-таки... Хоть пальто возьми...
Он послушно взял какое-то старое пальто, надел его на себя и снова лег. Подсовывая под голову полено, он недовольно проворчал: "Вот только что-то кошки на улице орут со страшной силой... То ли к дождю. То ли гласность почуяли?.. "
Я принялся укладываться в комнате, на полу. Когда я закрыл глаза, из кухни донесся терпкий запах паленой щетины. Я встал, чтобы прикрыть вторую дверь в коридор, но в проходной комнате брат очень оживленно "дарил новой жене любовь". Она благодарно стонала. Я сплюнул и снова лег. Под запах паленой щетины, под стоны новой жены брата думалось о том, где бы найти такой уголок, уголочек и устроиться пожить хотя бы недельку. Живут же люди где-то!
Где вы, люди, ау?!
Проснулся совершенно разбитый в пять утра. Мама спала. Брат с новой женой утомленно спали. Хаханов дрыхнул, раскрыв пасть. Лишь Жора ловил из кастрюли руками ошметки мяса.
— А я вот решил чуток позавтракать,— он нервно выхватил грязную руку из кастрюли, завидев неожиданно меня. В клочковатой его бороде запутались какие-то жилки, застыли капельки говяжьего жира.
Я ничего не сказал, тогда он, в оправдание своих действий, прокашлял:
— Ничего. Мне недолго осталось тянуть... А я ночью пробовал стихи писать. Послушаешь?
— Обойдусь.
— Присоединяйся! — кивнул он на кастрюлю.
— Мерси.
Появился на кухне Хаханов. Он бодро делал физические упражнения. Затем, ухватившись за антресоль, подтянулся на одной руке, потом на другой. С антресоли посыпалась штукатурка. Они с Жорой как бы представляли собой две крайности: один слишком больной, другой — слишком здоровый.
Хаханов стиснул Жоркину ладонь и представился. Потом спросил:
— А что какой-то дохлый да горбатый? Довелось хлебнуть хорошенько лиха, да?
— Да,— кивнул Жорка.— Упал с седьмого этажа... А пневмония у меня давно. Последний раз в больнице лежал два года назад, так там сказали, поезжай, пока не поздно, в Москву, иначе больше двух месяцев не протянешь. А я не поехал — и живу. Мне много раз так говорили. Говорили, мол, не пей — загнешься, а я живу, ха!
— Фактически, значит, не жилец на этом свете,— подбил бабки Хаханов.
— Точно. Я уже к этому привык. Помри я хоть прямо сейчас — ничуть не огорчусь.
— Отлично! — воскликнул Хаханов.— Едем со мной. Там такие никудышные люди позарез нужны. Раз тебе одинаково помирать — то можно будет смело прямо в реактор лезть. Не волнуйся! Я тоже полезу, с тобой вместе. Уж такой я мужик со значительным запасом здоровья. Мне по хрен всякая радиация. "Даже тысяча рентген не согнет советский член!" — так говорится? А тебе — раз уж все равно и дни твои сочтены — то лучше пользу родине принести. Прикинь хозяйски — зачем гробить здорового мужика, когда можно тебя заместо него израсходовать. А тебе еще и памятник бесплатно, медаль посмертно, семье — деньжонок, пенсию... Подумай, Жор?
— Нет уж, — вздохнул Жорка.— Я не поеду. Мне эта идея не совсем нравится.
— И напрасно. Ну, ладно. Подумай — может, решишься? .. А я пойду — побрею морду лица. И давай-ка чайку. Надо в аэропорт. А то в Киеве заждались.
Я поставил чайник на газовую плиту.
Жорка тоже попил чаю, затем сказал:
— Ну, я пойду?
— Да-да,— подхватил я.— Конечно! — думал, что он собирается идти искать работу. Но он направился в комнату.
— Полетел,— сказал Хаханов и хлопнул дверью. Выйдя во двор из подъезда, крикнул: — Если не вернусь — барахло не береги. Отдай кому- нибудь, ИЛИ ВЫКИНИ.
Мы всем шалманом поехали на дачу, так как мама и брат решили проведать моих детей, мою жену и тещу. (Опять хочется написать "тещ"!) Разместиться там, в небольшой конуре, было невозможно, и мы провели день в лесу. Я хотел было остаться ночевать на даче, но возразили женщины. Мама: "Очумел, что ли? Завез в такую глухомань и хочешь нас бросить?" И жена: "Где? Негде же! На веранде — бабушка с Петром. Мы с Павлом — в комнате. Там и на полу-то не пристроишься! "
— Да нет... Я просто...
— И Петра с собой возьмем,— решила мама.— А то я по нему соскучилась. Да и что он тут живет, в лесу-то, без удобств.
— Так мы за этот лес три сотни уплатили!
— Ну уж, загнул — три сотни! — брат хлопнул меня свойски по спине.
— Нет, правда! . .
— За эту конуру-то? .. Да, спорим, что вся эта халупа не больше трех сотен стоит. А комнатенку эту снять — ну, рубля три в месяц, от силы — пятерка.
— Правда — три сотни! ..
— Не надо родному брату врать! — сказал он обиженно.— Три сотни! Иди — расскажи это хозяйскому Шарику! — и он смачно захохотал. На всю дачную улицу.
— Нет, Петра я не отпущу,— решила моя жена.— Я его вам привезу через недельку.
Мама и новая жена брата шли немного впереди, по тенистой тропинке. Рядом с нами прыгал и резвился Петька, сзади шла моя старая жена с Павлом. Они все нас провожали.
- 39 -
Что творилось в стране? Черт его знает! Жила-была Савинка по-своему. Мало здешними людьми обращалось внимание на то, что говорилось по радио. Если бы кто - то из соседей заговорил бы так, как говорят по радио, его наверняка сочли сумасшедшим и вызвали бы скорую помощь. Ну, представляете себе, что кто-то, без смеха, а натурально, на полном серьезе говорит: "Наш дорогой и любимый Никита Сергеевич Хрущев!". Если бы не поняли, что это острое психическое заболевание, то дали бы в лучшем случае в морду. Жрать нечего, мяса нет, за хлебом очереди, а по радио: "Полнее удовлетворять все возрастающие потребности населения! Догоним и перегоним Америку по производству ...". Или кто-то (даже по пьянке) запел по-настоящему: "Будет людям счастьее, счастье на века, у советской власти сила велика!". Или: "Под солнцем Родины мы крепнем год от года, мы делу Ленина и партии верны..." Наверняка не поздоровилось бы этому певцу. Даже пьяному бы накостыляли, хотя, обычно, к пьяным на Руси всегда относились снисходительно. Значит, думал я своими неокрепшими мозгами, что поют и говорят совсем про других людей, которых ни я, ни соседи не знаем. Но в которые мама нас призывает стремиться.
А может, я сам ненормальный? В детстве угодил я как-то в цирк. Там один клоун колотил другого палкой по башке. Все ржали до коликов в животах, а я сидел мрачный. Ты что не смеешься, удивились взрослые. "Так ему же больно",- сказал я. Может, и наша пропаганда такова? Все дерутся, грызутся, а она радостно улыбается, глядя на грызню.
Как-то натворил я дел, что не хотелось домой возвращаться. Мать поколотит, будут неприятности. Ну их!Думал, думал о жизни, пошел на берег Казанки, бродил по пустынному весеннему пляжку, и так неуютно стало мне, что я подумал: "Зачем я живу? Для чего? Зачем меня родили, чтоб вот так маяться? Уж лучше не знать бы ничего этого!". И постепенно созрела мысль — утопиться. Ну, действительно, что это за жизнь? Мать с палкой дома дожидается, в школе — педсовет норовит сожрать тебя. Участковый милиционер так и ждет, как бы посадить. Ни одежки путной, ни обуви, в животе пустовато, да и влюбиться уже хочется некстати, а кому я такой нужен?.. Будучи обстоятельным человеком, решил воочию проследить путь на тот свет. Мне этот путь был несколько знаком — не так давно покончил с собой слепой Батрашов и мы его хоронили.
Я угрюмо зашагал на ту сторону Казанки, представляя уже, как за гробом моим пойдут одноклассники, исподтишка корча друг другу рожи. Как будет убиваться мама, приговаривая: "Родненький!" — и раскаиваться, что так нещадно меня дубасила. Как-то незаметно вышел я к городскому кладбищу.
В начале главной аллеи стоял безносый ангел с высоко поднятой рукой, как бы говоря: "Добро пожаловать!". У него было отбито правое крыло и вместо него торчала ржавая арматурка.
Походив среди могил и мысленно выбрав себе местечко, я направился к выходу.
Навстречу мне неслись медные звуки духового оркестра. Ухал барабан, взвизгивали тарелки и от этой щемящей музыки стало как-то так жаль себя, ногибающего в расцвете сил, что я заплакал натуральными слезами. Авансом.
Мимо плыла черная похоронная очередь, а какая-то сердобольная бабка сунула мне в руки черствый пряник. Когда процессия мрачно повернула за угол, я потопал на выход, всхлипывая сквозь пряник.
Незаметно дотащился до городского морга. Там как раз грузовая машина привезла труп мужчины.
Окна морга были наполовину закрашены. Я вскарабкался на подоконник и осторожно заглянул через краску.
В небольшой комнате, под потолком, тлела тусклая лампочка, а на каменных лавках лежали голые покойники.
Рядом с одним покойником сидел бородатый мужик в черном фартуке и ел хлеб, запивая его молоком. Эмалированная кружка стояла возле бледного уха покойника. У покойника на веках лежали два металлических кругляша. У его соседки по тому свету — дряблой бабуси — челюсть была подвязана марлей, словно померла она от зубной боли...
Короче: их бледное общество мне не понравилось. Я спрыгнул на землю и споро пошагал домой, навстречу грядущим невзгодам, твердо решив еще чуток пожить.
Партией был взят курс на химизацию, и первенцы этого курса — полиэтиленовые мешки — появились в магазинах. Полетел Гагарин в космос. Сбили американский самолет в Предуралье. Сорвалась баржа в Тихом океане с четырьмя солдатами. Планировали построить плотину через Берингов пролив, повернуть все реки вспять, разоружить мир за четыре года. Произошла революция на Кубе. Началось активное освобождение африканских народов от колониальной зависимости. На стадионах поэтические турниры собирали многотысячные толпы, но все было — где-то и с кем-то. Расплодились магнитофоны и телевизоры. Покатили по улицам трамваи без кондукторов. Магазины стали работать без продавцов и без товаров. Столовые — самообслуживания. Рабочие получали зарплату без кассира. Бригадами бросали курить и пить. Стали расти крупнопанельные дома. Говорили, что Хрущев намерен соединить город с деревней, ванну с туалетом, пол с потолком. Стереть грани между мужчиной и женщиной. Скрестить корову с медведем (чтобы зимой лапу сосала). Засеять футбольные поля кукурузой ... Из всех раскрытых окон неслись песни Кристалинской и Кобзона, перебивали их Эдита Пьеха и Робертино Лоретти. Царил в стране подъем. Люди постепенно переставали страшиться арестов, и все наше боевое прошлое казалось народу каким-то ужасным сном, какими-то мрачными сумерками. Правда, не разрешалось на улицах собираться больше трех человек, запрещалось обнимать девушек в присутственных местах, а комсомольские дружинники рихтовали физиономии танцевальщикам рок-н-ролла, но это уже мелочи. Вот, говорили, что во время поездки по стране, в Куйбышеве, в Хрущева кинули утюг, замаскированный букетом цветов. Про Казань поговаривали, что Никита будет ездить по улицам и разбрасывать талоны на сахар, на муку, на крупу. Причем, люди на полном серьезе верили! Но он промчался мимо всех, жаждущих талонов. Где- то приостановился и крикнул, стукнув о борт лимузина кулаком: "Цели ясны, задачи определены. 3а работу, товарищи!". Уж нет давно Хрущева, а люди в Казани, по-моему, до сих пор ждут на улицах, что кто-то когда-то все-таки проедет и разбросает эти талоны на муку, на крупу, на мясо, на масло, на сахар... Молодые люди рвались покорять Сибирь, и вообще, пошла мода куда- то ехать и что-то обязательно покорять. Ну, мог ли я оставаться дома, когда Борька уже покорял просторы Крайнего Севера, а Вовка — нес службу в Германии? Нет, естественно. В солнечный день я, влюбленный в одну школьницу, чтобы принять участие в скоропостижном строительстве коммунизма, который вот-вот наступит, да и чтобы доказать своей Джульетте, что я мужчина, уехал. Уехал, никому не сказав об этом. Боялся скандала дома, ругачки. Мне хотелось уехать, и где-то там, приложив усилия неимоверные, выбиться в эти люди. Сначала, правда, предстояло их найти, настоящих людей, а потом уже, посмотрев на них, выбиваться в них.
Я пропал. Родители подавали во всесоюзный розыск, который меня, естественно, не нашел. Хотя я, к тому времени, уже имел конкретную прописку.
Я шел по солнечной улице, по теплой улице с голубенькой сумочкой на шнурках (тогда они только вошли в моду), в костюмчике, купленном в кредит за шестьдесят два рубля, в пестренькой рубашке. Я шел туда, куда глаза глядят, чтобы никогда не вернуться назад.
Комментариев нет :
Отправить комментарий