- ЗАЛ ОЖИДАНИЯ -
- нажимая на картинку вы перейдете
на предыдущие главы -
ПОВЕСТЬ
- 21 -
Мы сидели на кухне. Дождавшись, когда он толком поест, я сказал:
— Жорка, вот что: все, что я тебе говорил в Челнах и повторил десять раз, это были обязательные условия. Ты их не выполнил. Поэтому тебе придется ехать обратно. Чем раньше ты это сделаешь, тем лучше. И для тебя и для меня.
— Ни за что! — горячо воскликнул он. - Я уже всем сообщил, что я теперь ленинградец. Это просто невозможно!
— Но пойми — тебя же не возьмут никуда работать!
— Я найду место. Я прямо сейчас пойду и найду... Вот увидишь — я везучий. Ведь я так здорово надеялся! .. Пойми же — это последний мой шанс. Мне ведь, между нами говоря, недолго осталось тянуть...
— И то верно. Но, Жора, у меня тоже нет ни шиша. Конечно, я поделюсь с тобой последним, но ведь до последнего рядышком. Вот оно — последнее,
— Давай не будем торопиться? — сказал он.
— Ну... хорошо... Попробуем.
- 22 -
Страна постепенно очухивалась от разрухи и голода. Как-то вместе со страной очухивалась и наша семья. С возвращением отца голод уже не так стал нас терзать. До отцова приезда мы познали вкус не только лебеды, но и древесной коры. Я, помню, пытался есть землю, решив, раз из нее растет столько вкусного, значит, сама она содержит в себе тоже все необходимое... Маленьким пытался сажать на огороде хлебные крошки в грядку и старательно поливать, и ждать первых хлебных ростков...
Отец все время что-то соображал перекусить. Надоело жить с керосиновой лампой. Ходить за керосином было сущей каторгой. Это предстояло тащить восьмилитровый бидон несколько километров. За керосином бежишь, насвистывая; а вот обратно: пока доберешься, все руки оттянет проклятый бидон. Скопили денег на проводку электричества. Я хорошо помню, как у нас в доме появился электромонтер, какой-то материи знакомый с фабрики. Он пришел с брезентовой сумкой и с когтями-кошками. Отец бы и сам провел свет, да мать заупрямилась, сказала, что могут оштрафовать, если что не по правилам. Монтер возился недолго. Вот он забрался на стол! И под прокопченным потолком загорелась лампочка. Она сразу же высветила все черные углы, и мама приуныла — надо было клеить новые обои и красить потолок. Несколько дней мы не могли привыкнуть жить в такой яркоосвещенной комнате. А в тот день я смотрел, раскрыв рот и радовался за нашу семью, потому что мы теперь стали не хуже людей... После расплаты с монтером, обнаружили, что наша печь вот-вот упадет. Денег на печника, конечно же, не было. Отец засучил рукава и сам сложил печь, вполне пристойную. Поскольку печников в округе не водилось, отца стали приглашать класть печи. Шел он неохотно. То ли на работе уставал и дома, и этого было достаточно? Помню, сложил он три- четыре печи, и бросил это занятие. Деньги он брать за работу стеснялся. Его норовили угостить брагой или даже водкой, но он не пил. Не потому, что берег здоровье — там уж нечего было беречь, — а боялся за нас. Когда мы выросли и пошли работать, он к пивному ларьку стал изредка подходить, да и не отклонял рюмочки, если предлагали в компании.
Если отец брался за работу — то ли что-то строил, то ли клал печь, мать всегда оказывалась рядышком, чтобы удобнее было давать советы, как правильнее делать. Отец ее не слушал, молчал или лениво возражал. Мать же это раздражало, и она могла, разозлившись, схватить молоток или топор и разбить все его сооружение. Отец сердился и угрюмо шагал на завод. На следующий день, перекурив основательно, терпеливо принимался делать все заново. Впоследствии мама пыталась и нам постоянно советовать: как мне лучше установить гараж, как Володьке сделать сиденья в катере, как ремонтировать дачу... Ей бы работать советницей при какой-нибудь организации. Мать на работе уважали. Она такой человек, который сунется во все, и не промолчит. За что ее, после возвращения отца из лагерей, принялись выбирать в разные профсоюзные комитеты, в женсоветы... Общественные обязанности она выполняла добросовестно, и возвращалась домой, обычно, поздно, обойдя обширную Ягодную слободу, где, в основном, жили работницы бывших алафузовских мануфактур, и как представитель фабкома выслушивала жалобы на существующие порядки...
Ну вот — половина пути позади. И читатель уже, видать, принялся раскидывать мозгами: где тут автор, а где — лирический герой. Насколько плотно сливаются их биографии и черты характеров: каковы нравственноэтические предпосылки коллизий, наполняющих структуру произведения и где истоки морального обоснования опосредованного "я", и прочее. Я сам, братцы, не знаю, право слово. Все тут перемешалось. Ведаю и верую. Встречали мы людей, которые жили в это время иначе, лучше, обеспеченнее. Да. Но не в этом дело, не в этом суть. Не о них речь. Прекрасно жили, можно сказать, тогда люди, чудесно — так сообщало радио. Но имелись и отдельные недостатки, отдельные пережитки прошлого, как-то наша родня. Но ведь нельзя же судить по обществу, зная одну семью, да и то — вона какую зачуханную. (Хотя мама отчаянно переживала и жалела угнетенных, когда читала "Хижину дяди Тома".) Мои герои — кто они? Я, что ли, это — я? На самом деле я — Я? Идите-ка вы дальше! .. Единственно могу сообщить, что многое здесь приукрашено. Сделано как бы немного не так, как на самом деле бедствовали. Если уж все писать как было, то и смысла-то не будет бумагу переводить. Стану я тогда очернителем действительности, врагом демократии и прочее- прочее. А особенно, если откровенно напишу, что люди думали про существующие порядки, да и продолжают думать. А я уже побывал в шкуре сына "бандита, который резал людей на большой дороге длинным ножом" и могу достоверно сообщить вам — не дубленка эта шкура, уж точно. Возможно кто- то из прототипов, прочитав страничку-другую и разгадав себя, приедет бить мне морду. И поделом. А редактор иной скажет: "Керосиновая лампа? Лохмотья? Голод? Тиф? Лагеря?.. Это вы перехватили! Халупу убрать. Тиф переделываем на насморк. Слово „керосиновая" вычеркиваем, а пишем „настольная", а к слову „лагеря" приписываем „пионерские", вместо „воркутинские". Пускай живут, допустим, в коммунальной квартире. Ну, едят, допустим, постный супчик. Ну, пару заплаток допускаю на четверых. Да и четверых-то детишек многовато. Надо двоих оставить — и того за глаза!" (Хотя, кто знает, до какого разгула демократии в будущем мы доживем? Может, критические заметки в газетах матом станут писать, а Адольфа Гитлера примутся некоторые реабилитировать, обосновывая его варварские поступки тем, что он попал под дурное влияние Сталина. Кто знает! .. ) О коммуналке, о постном супчике и прочем мы только мечтали. Так что недописанного навалом. Хотя, если и не хватает для кого-то каких-то деталей (я сам себе думаю), то их вполне можно начерпать в мировой литературе, в "Жерминале", в "Хижине дяди Тома" той же, к примеру... Где-то похоже жили. Единственно, что французские голодранцы и черные рабы были все-таки посчастливее нас, потому что у них не было радиовещания. Мы же, так мощно бедствуя, ежедневно, ежечасно слышали по радио, что живем мы все краше, все лучше, что детство наше счастливое, и что за это счастливое детство спасибо нашей партии (Сталину, Хрущеву, и лично товарищу Леониду Ильичу Брежневу, но этого благодарили более поздние дети. Уже наши). "Да-а-а,— дружно думали мы.— А как бы мы тогда жили, не будь нашей родной партии?! Вовсе бы поподыхали, небось!" Рядом не было почему-то этих счастливчиков. Не видел что- то я их тогда, не встречал на нашей улице Батрацкой. Как никогда в жизни не видел человека, выигравшего в лотерею больше десятки ... И косясь в окно школы на пожухлый осенний клен, мы дружно пели на уроках музыки: "Детство наше золотое под счастливою звездой... ",— а после исполнения хором песенки Дмитрия Кабалевского шли собирать окурки на трамвайную остановку, а потом — на Ямки.
Мог бы я, наверное, и петь. Пели мы тогда дуэтом с Лилькой Фурцевой, и нам все хлопали, и со сцены я пятился, чтобы не видел зал заплаток на попе. Мать Лильки была совсем не министр культуры, а наоборот, работала вагоновожатой, и в Лильку я влюбился во втором классе. Я рыскал по помойкам в поисках костей и тряпок воодушевленный, и понимал, что "детство наше золотое",— может, и правда?!
Ну, уж совсем! (Это я себе — можно не читать!) И Лильку Фурцеву приплел. И даже фамилию не изменил. Впрочем, она сейчас, надеюсь, давно изменила фамилию, выйдя замуж. А если ее мужик прочитает? А если он ревнив, как Отелло, и возьмется ее пилить: "Умолчала, зараза? Скрыла, что тебя любили в школе, во втором классе? И даже пела с каким-то паршивым сопляком?.. Ну-у!" — и пойдет, напьется вдрызг, лишь бы повод. Почему я думаю, что напьется? Да все верно, люди! Лилька по душевному складу очень хороший человек. А хорошим людям всегда достаются в попутчики на жизненной дороге либо мерзавцы, либо дураки. Это аксиома.
Я часто с этим встречался. Приехала как-то знакомая по Набережным Челнам. (Мы когда-то вместе работали, в сантехническом управлении.) Ну, иначе про нее, как золотой человек, и не скажешь. Она еще и в восемнадцать лет была честна, порядочна, принципиальна.Рукодельница и хозяйка — всего не перечислить. Сейчас занимает какой-то там солидный пост в одном из уральских городов, секретарь парткома, член различных комиссий. Женственная, элегантная, дочку воспитывает. А живет с нравственным уродом. Работать не желает, пьет. Ни образования, ни внешнего вида, ни соображения. Удивительно, как такие граждане находят себе кормилиц? Я ей говорю, мол, бросай своего красавца. Иначе ляжет он у тебя парализованный, и всю жизнь свою положишь на вынос горшков из-под него. (Он насобачился собственную кровь сдавать и пропивать — так что до паралича, думаю, рукой подать.) "Надо-надо",— соглашалась она, и видно было, что не бросит она его, нет. И станет горшки выносить. И для дочери он (по ее словам) будет не пропившийся оболдуй, а папочка. Не таков она человек, чтобы скинуть свой крест. "Все бы ладно,— призналась она напоследок, скорбно сжав губы.— Только, беда, кулаки то и дело распускает". Она же об этом никому ни гу-гу... Так, думаю, и у Лильки дела сложились ее личные. Прости меня, Фурцева, если неточен, если муж у тебя настолько хорош, что его даже нету у тебя. А если он хорош и есть — то поздравляю с таким исключением и предлагаю занести его имя в "Красную книгу".
Как же не страшно рассказывать такое? И хотя многие мужья, говорят, книг не читают вовсе, то передадут, перескажут в бане или возле пивнушки. Наживаю себе врагов — язык мой говяжий!..
Гутя за перегородкой жила по-прежнему. Работала она в родильном доме. Она постоянно рассказывала о тех, кто родился, и о тех, кто рожал. (Бред, конечно!) Рассказывала, кого не встретили из родильного дома, кто дал ей три рубля, кто пять, а один летчик отвалил сразу четвертной. Говорила, что рождались с тремя руками и двумя головами, что в соседнем роддоме баба родила поросевка с человеческими ручками, а одна вообще отличилась — принесла тройню щенков, которые скулили, будто младенцы. Говорила, что всех уродов заспиртовывали и увозили на полуторке ночью в Услонские горы. Она вообще любила рассказывать разные байки, и мне кажется, что она и является автором всех кошмарных и несуразных историй и слухов, которые бродят и поныне в народе. Несомненно, пропал в ней талант писателя, и будь у нее образование и литературный опыт, из нее мог бы получиться писатель не хуже Солженицына или Проскурина ...
Зачастую бралась петь тоненьким голосом:
Посеяли огурчики в четыре листочка.
Не видела я миленочка четыре годочка ...
Или другую:
На Муромской дорожке стояли три сосны.
Со мной прощался милый до будущей весны ...
Заговорщицки рассказывала, что ее знали в лагерях все бандитки. Они ее уважали и не забижали. Старались у нее пайки не отнимать. Как-то на работах они подкупили конвоиров — и те допустили к ним мужиков-заключенных, с которыми они, обычно, работали на одном поле. Беременных, бывало, амнистировали... Рассказывала, что поначалу неподалеку от их лагеря работали пленные немцы, но потом их отправили в Германию.
У меня все ее рассказы вызывали в памяти картины строительства брусковых домов на улице Первая Союзная. Дома строили заключенные. Потом их перевели на копку канав, а дома стали достраивать вербованные. Мужчины и женщины. Они жили во временных бараках. Вербованные же и выкидывали младенцев, завернутых в газеты и тряпье, на Ямки.
Рассказы свои Гутя прекращала, когда приходил с работы отец... Она его очень уважала и разговаривала с ним почтительно, как со старшим братом. (Да-а, были благословенные времена, когда со старшими разговаривали почтительно. Я это хорошо помню.)
- 23 -
За широкими окнами аэропорта загустела темнота, в гуле которой нервно вздрагивали багровые огни хвостовых оперений металлических птиц. Казалось, слетелись они на серый бетон взлетной полосы перед ночлегом. Перед ночлегом же им необходимо устроить вот такой реактивный галдеж. Внизу позакрывались газетные и цветочные киоски, и рой возмущенных нашими порядками пассажиров растаял. Все укладывались — кто где приютился. Энергично мигало электронное табло, выявляя счастливчиков, выигравших в этой лотерее собственный рейс. Я как будто тоже ждал, что выпадет мой номер, по которому я смогу получить в распоряжение огромное ночное небо и самолет впридачу. Снял галстук и, свернув его, ткнул в портфель. Я тоже собирался укладываться, вернее, устраиваться спать. Здесь, в Пулково, было просторнее, чем на железнодорожных вокзалах. Да и теплее. Я прикрыл глаза и мне стало мерещиться, что я — семнадцатилетний мальчишка, ломлюсь в общий вагон — собираюсь ехать на каникулы, на родину. Надо скорее проникнуть в вагон и занять третью, багажную полку, а то ехать двое суток. Правда, без еды, без постели... И вот я вломился — и в растерянности. На мне помятая фабзайцевская куртка, а меня встречает солидный седой проводник в белых перчатках, и поезд, оказывается, купированный, для высокопоставленных шишек. "Надо бежать, пока не прогнали!" — я в страхе просыпаюсь.
Ноет, зудит нога, болит шея. 0-о-о! Как болит-то, проклятая. Надоело. Лучше здесь перекантуюсь, чем поеду к ней... Утром перекушу в буфете — и на службу. Тут и парикмахерская имеется. Побреюсь.
— Ты что это? — толкнул меня сосед по дивану.— Выл!
— Как выл?!
— Выл. По-собачьи.
— Заснул, видать... А ты рейс ждешь, да? — спросил я, чтобы увести разговор в сторону от своей персоны.
— Уж третий день, как из командировки вернулся, а домой идти неохота... Неохота, да,— вздохнул сосед.
— Придется,— сказал я.
— Что ж ... Придется. Может, завтра соберусь...
— Ну, шел бы к бабе какой...
— Ходил уж...
Я мельком глянул на электронное табло. На нем зелененько горело: "Ромашкино, рейс 2213".
"Значит, судьба!" — я приподнялся. Табло сообщало фамилию, у которой я обитал, и к которой не поехал, номер ее квартиры и номер дома. "Судьба!"
— Алло! Дорогая?
— Дорогая. Где ты, миленький, ау?
— В Пулково...
— На работу летал, да? Ну, бери срочно такси — и успеешь до разводки мостов.
— Нет монет. Кошелек на рояли забыл...
— Езжай — не беспокойся. А я к твоему приезду сделаю пельмешек...
Сорок минут по ночному Ленинграду.
— Пельмешки готовы. На столе уже, миленький! — она прильнула к моей щеке. Вся в розовом дурмане аромата духов.— Я спущусь — расплачусь с таксером.
"Какая я падла, а?!" И диван — тоже гад.
- 24 -
— Где ты меня устроишь?
— Вон, в крайней комнате. Идет, Жор?
— Конечно. Спасибо ... Говорят, сейчас в Питере десять рублей койка в ночь, а ты мне бесплатно целую комнату. Но я, слово гусара, с тобой расчитаюсь... Не волнуйся, я все запишу...
— Я и не волнуюсь. Какой разговор,— смутился я, и вспомнил, что у меня уже жили многие, помногу. Один как-то полгода, а другой — квартал. В Челнах же, в моей квартире, постоянно кто-то жил. Все они тоже записывали. (Вообще, когда надо что-то свистнуть, стындить, спереть, слямзить, присвоить, не рискуя, надо просто что-то взять, попросить и обязательно записать, а при каждой встрече напоминать хозяину вещи или денег, что у тебя записано, и каяться. Через полгода он сам начнет вас избегать.)
Вынужден ирервать плавное течение моего повествования, ибо сразу же за спиной выстроилась очередь из вечных должников, из людей подводивших меня за просто так и компрометировавших. И все они, невзирая на закоренелую сволочность, мне симпатичны, это мои вериги, и я их по-своему ценю — кого за талант, а кого жалею за бездарность. Первым же, после Жорки, требует помещения на страницы главы Олег Великосветский. Он даже колотит в свою грудь могучим кулачищем, и настоятельно требует — я, кричит он, после
Жорки! .. (Что поделаешь — так мы привыкли к очередям и давкам, что, пока я писал, мои персонажи вначале скромно стояли, дожидаясь своей очереди, затем кто-то пустил слух, что осталось всего три главы (ложь!) и все принялись давиться, перемешавшись; взялись скандалить — кому сколько строк уделено автором. Слышатся уже возмущенные крики: "Вас здесь не стояло!" — "Как так „не стояло“? Протри очки, склеротик!.. "— "А еще галстук напялил, мурло!" — "У меня ребенок грудной дома остался, от автора..."- "Я на поезд опаздываю..."— "Граждане, пропустите инвалида умственного труда..." Совсем, короче, распоясались. Ну, ужо, напишу-ка я на них милиционера!) Об Олеге можно было бы создать отдельный роман, если не трилогию. Надеюсь, он сам это когда-нибудь сделает, когда бросит пить и возьмется жить по-человечески. Он явился ко мне из череповецких лагерей, без гроша, отощавший, как ничейная собака, в тюремной, естественно, клифте. С волчьим взглядом и аппетитом. Он мне сказал, что все суки, что он прожил в городе на Неве десяток лет, а ночевать остановиться негде. Две бывшие его жены и четыре любовницы даже корки хлеба не дали. "Ты один у меня, как старший брат",— сказал растроганно он, снимая с потных ног негнущиеся ботфорты у порога. Ну, что ж. Стал он, невзирая на густые возражения моей семьи, жить в моей комнате. Пришлось его, конечно, приодеть. Пришлось как-то реанимировать мораль и взгляды в светлое будущее и выдавать в день по рублю из без того скудного семейного бюджета. Он поправился и через месяца два-три ушел от меня, унеся в клюве будильник, одеяло и раскладушку. В моем новом плаще — ибо из тюрьмы он, репутация подмочена как бы, поэтому ему необходимо выглядеть прилично, а мне — и так хорошо. И так ладно. Я и без барахла — на хорошем счету. Он тоже все записывал. Завершилось еще несколькими займами под слово чести: "Падлой буду!" — затем он пропил мой плащ. И растворился без осадка. Я остался в старой драной куртке, со алой хромой тещей и злой женой — обе они были почему-то всегда недовольны тем, что у меня постоянно кто-то ошивается и лопает нашу семейную колбасу и сидит своим непродезинфицированным задом на семейном унитазе, да еще и ручку забывает дергать после себя ... (Оглянулся — нет очереди! У нас всегда так — вначале лезут, не зная зачем. А разберутся — бежать сломя голову.) Не буду больше о нем, а то несправедливо... Следующий, ау? Где вы? Милые мне сволочи! Ну во-от: пока писал про Олега — очередь паразитов в страхе разбежалась, и теперь мне ничего, казалось бы, не мешает повествовать дальше, но закрутились в мозгах творения Великосветского, типа: "От козы козел ушел. Хорошо! От коровы бык ушел. Хорошо! Ну, а я пришел к тебе. Бе-е-е! .. "
Впоследствии он получил ведомственную комнату на улице Ординарной, на первом этаже, и к нему, со временем, прибился Жорка. Оба они стали содержателями какого-то притона непризнанных гениев. Они даже железную лестницу к окну поставили с тротуара, чтобы гости не беспокоили соседей по коммуналке. У нас любимым негде даже посидеть вечерком в городе, я уж не говорю "полежать", вот все и тащились на огонек, на Ординарную. Там и сидели и лежали и прочее. 0-о! Сколько там поперебывало будущих знаменитостей. (Не могу пока назвать ни одной фамилии, так как они все еще в стадии становления знаменитостями.) Олег работал газовиком в жилищной конторе. Менял газовые колонки на пятерки. Колонку из квартиры номер шесть нес в квартиру номер двадцать, а из двадцатой — продавал колонку в шестую квартиру. Тем и живы были. А когда колонки всем поменяли, тогда пропили диван, на котором спали порой по три пары... (О-о! Если бы диван смог заговорить! Миру явилось бы очередное произведение, подобное древней Висрамиани.) Богема, что и говорить. Как-то Жора работал натурщиком. Раздетому по пояс, ему платили рубль за час, а раздетому полностью — рубль тридцать. На этот счет я, помню, заметил, что все, что ниже пояса, дешево у него выглядит, видимо. "Резко недооценивают",— возразил он гордо.
Жора, вопреки собственным клятвам — бежать устраиваться на работу,— лег на диван и включил телевизор. Показывали передачу "Тригонометрические функции". Он внимательно смотрел. Я подивился такому обороту дела.На его месте надо было мчаться сломя голову, искать работу, а он... Потом стали показывать ритмическую гимнастику. Он даже приблизился к экрану, словно был близорук, как минимум, диоптрий на восемь. Его глаза загорелись, с языка побежала вода...
Впрочем, я был так утомлен встречей друга, что отправился в свою комнату передохнуть. Благо, работа тогда мне позволяла это делать. Я весной долгое время дежурил за своего напарника, и теперь он отдувался за свой весенний отдых.
Поспал я минут двадцать. Разбудили меня какие-то возбужденные разговоры. Я поднялся, сунул ноги в тапки и вышел в коридор. Ба! Там радостно гомонили моя мама, брат Борька и какая-то ярко накрашенная девушка.
— Проснулся, сынок, — ласково сказала мама. — А мы вот, без предупреждения. Вечером сидели у Бориса и решили: "А давайте съездим в Ленинград, а?" Сели в такси, поехали в аэропорт и утром только вылетели самолетом.
Я обнял маму, брата.
— А это — моя новая жена,— представил брат девушку.
— Жена,— представилась она.
— Очень приятно. Брат.
- 25 -
В этом месте следует приостановиться, потому что многое начинает меня настораживать, и требуется посоветоваться с вами.
А не похоже ли все -это, товарищи, на нытье? На какое-то расширенное заявление о материальной помощи? Мне бы, честно, этого очень не хотелось. Вот я, как бы жалуюсь, в жилетки вам плачусь, казалось бы, и очень возможно понять меня вовсе не так, как я хотел бы. Но ведь я, на самом деле, желаю разобраться в жизни, в ее современном течении, в процессе ее, в психологических аспектах нравственной этики. Вот, к примеру, я был всегда настоящим другом моим друзьям, и настоящим врагом моим врагам. И чувствовал себя уверенно всегда: в шахте, на чужбине, на ринге или в мотогонках, а так же в дружной драке за Полярным кругом в какой-нибудь вонючей пивнушке, где того и жди, что либо отвертку в бок сунут, либо табуретку на башку примерят. Работал всегда добросовестно, ибо неустанно постигал свою профессию, совершенствовал знания, и, главное, любил работать. И меня награждали всякими бесплатными грамотами, значками, дипломами. Был бригадиром высотников. Вручали нам различные знамена, да и в кино снимали не раз, и в газетах славили. Что и говорить — уверенно я шел по земле, потому считаю ее своею. И иду. Вернее, теперь уж шкандыбаю. Но я знаю, что надо делать. Я чувствую это, я в этом убежден. Тут все понятно, по крайней мере, для меня. Но когда касается вопрос отношения с женщиной или с редактором, я теряюсь, что-то мямлю, топочусь на месте, краснею. Редактор убежденно мне говорит, что это надо вычеркнуть. И хотя я знаю, что не надо, что этот абзац я переписал десять раз, бормочу, мол, ну что ж ... А нельзя ли оставить? Нельзя, да? Ну (глубокий вздох), вычеркивайте. А это вы тоже разве вычеркиваете, да? Да. Так надо. Ну, что ж — давайте и это тоже... Что? Вместо мальчика сделать девочку? Хорошо... К среде девочку? .. Ладно... И иду я, как ветром гонимый, повторяя: "Храни его Бог!" И папку несу, и противен себе, в той же степени противности, в какой возвращаюсь к разогретым купатам и ловко наляпанным пельмешкам... За друга, за товарища — я и в ООН поеду (если, конечно, пустят), а за себя — и в ЖЭК не пойду.
С ней прожил я восемь месяцев.
Когда мы пришли из загса, выпили сухого кислого вина, я ей сказал, что мне надо на работу, а ты пока тарелки помой. Она мне ответила матом: "Пошел ты на.. !" — "Ка-ак!" — поразился я молча. Ведь это же моя половина! Вчера еще она так гладила мою рубашку, словно ласкала ее; она не сводила с меня глаз, с трепетом касалась моего плеча — а тут такое! . . Да-да, суровые будни начались сразу же после регистрации наших милых отношений. Потом она швыряла в меня тарелки с кашей, закатывала истерики, и в порыве какой- то садистской злобы, шипела: "Я доведу тебя до того, что ты у меня, как миленький, вернешься на рудник. Нормальный мужик должен приносить в семью не меньше шестисот рубликов, понял? И ты у меня их станешь носить, на полусогнутых, на голубой тарелочке, как бы тебе этого ни хотелось!.." Вот тут-то я внутренне уперся. "Ни за что не вернусь под землю,— решил я.- Хватит. Теперь очередь других. Пяти с половиной лет подземки хватило по горло". Я вынужден был покинуть собственный дом, а потом и вовсе уехать в другой город. А она писала в разные инстанции бредовые какие-то письма, типа: "Мой муж — подонок! Помогите мне вернуть его в семью!" Меня вызывали и песочили. Мне мылили шею, прорабатывали, задавали перцу, секли, разбирали... И жизнь на долгие годы утратила индекс наслаждений, а превратилась в уныние. Мы встречались с ней спустя годы, договаривались легко о чем-либо, пожимали друг другу в знак примирения руки, и она уходила, и делала все наоборот. Мы с ней не жили уже больше десяти лет, когда она откровенно призналась, что цель ее жизни — посадить меня в тюрьму. Раз двадцать она обращалась в милицию или приводила сержантов, и я, после того как убежал в другой город, долго еще вздрагивал, когда видел улыбку женщины. Даже совершенно посторонней. С полгода как-то (благодаря ее неутомимости) я оставался с десятью-пятнадцатью рублями на месяц, и тогда я понял, что и десятка — крупные деньги. В это трудное для меня время я просил маму сдавать мою комнату в Казани и мне высылать половину. Мать комнату сдавала, но посылать мне ничего не стала. "Я думала, ты шутишь",— сказала она мне спустя годы, когда дела мои пошли вверх. Как понять это? Невозможно. Как разговаривать с женщинами, чтобы быть понятым? Мозга за мозгу зацепится. Вот и теряюсь и буду теряться. Ну, допустим, с бывшей женой не договориться, но с мамой-то! ..
Тот же знакомый кочегар, которого я уже цитировал, в запале крикнул жене и теще: "Вы, бабы, очень любите мужика вначале замогилить, а потом — ходить к нему на могилку с красивыми цветочками! Вы б за живым так ухаживали, как за холмиком. Ныло б гораздо дешевле!". Когда мне становилось очень плохо (в смысле, подыхал), ко мне на край одра присаживалась жена и начинала долбить меня каким-нибудь разбором, каким-нибудь скандалом на тему не прибитого гвоздя или не принесенной в прошлом году картошки. Она меня грызла, а я бесился, не в силах даже подняться и выйти из дому. К деньгам у женщин тоже какое-то болезненное отношение. Любят они их, грешным делом, чуть ли не пуще родины. Порой и человека готовы угробить ради этих вонючих денег, на которые все равно ничего толком не купишь. Недаром исстари говорится: "Что мужик наносит мешком, то баба растрясет рукавом".
Помню, на нашей улице в шахтерском поселке жена постоянно пилила, пилила одного забойщика, что он, паразит, приносит домой всего четыре сотни, а сосед — семь, а работают на одной шахте. Что делать — таковы горные условия. Может, в той лаве пласт крепок, да и порода обваливается постоянно. Бывает так: на одной и той же шахте совершенно разные заработки. Прорвет вода в лаве, сам по уши мокрый, да и плана не дашь. Измотаешься, как черт, тут и там валится, товар по рештакам не идет, врубмашина не фурычит, промудохаешься под землей десять часов, да и у кассы тебе ловить нечего. Но забойщики — народ твердокаменный. Он, естественно, ей ничего не отвечал, а она его все долбила, как сорока хребтину вола. Притащится он из забоя — один скелет, а она вновь грызть его. Того и гляди, со свету сживет. Не выдержал как-то коногон. Вернулся с шахты и давай носить ведрами уголь в дом и сыпать его под кровать. Жена кричит, мол, совсем ополоумел?! Куда уголь- то сыплешь? Он же — свое. Навалил угля под кроватью, занавесил отовсюду кровать ватными одеялами, затолкал туда жену, поджег бикфордов шнур — а он вонюче горит,— кинул дымящийся шнур тоже под кровать, ближе к жене, сам взгромоздился сверху. Супруга там задыхается, он же прыгает на кровати. Минут через пять сжалился — выпустил ее. Она вся в угле, чихает-кашляет, качается, "сопли, слезы.. , А он назидательно ей: "Ты там всего пять минут посидела, а я так каждую смену, да еще и лопатой-червонкой шурую". Больше, говорят, она его маленьким заработком не попрекала. Хотя какой это маленький — четыреста? По тем-то временам? На современные рубли это, небось, около тысячи будет. Впрочем, денег всегда мало. Приедет молодая семья на шахту. Устроится муж в лаву. Вкалывает. Хотят, естественно, подзаработать, чтобы жизнь сладко начать. Она, конечно, дома сидит — нет там для женщин работы. Заработает он на квартиру — пора, кажется, ехать на родину, а она уговорит его еще и на машину подзаработать. Заработает он на машину. Она его подзуживает — на мебель, а потом — запас деньжонок создать на будущее, на черный день. Хвать — годы прошли! У него селикоз третьей степени. Бежать бы оттуда, сломя голову. А она опять — ну, мол, что тебе с третьей степенью-то? Доработай уж до селикоза первой степени. Молодой еще будешь, а уж пенсия сто двадцать, и никаких забот... И работает. И работает. .. И — глядишь, повезли-и-н мужичка на погост! Устелит молодая вдова дорогу на кладбище коврами, могилу свежую цветами завалит... А что уж. Все.
Так что в то, что она его больше не попрекала,— не верится. Благо, на памяти много обратного. Так же на Крайний Север приезжают на годик подзаработать, и возвращаются через двадцать лет, чтобы благополучно подохнуть на материке через пару лет... Было как-то плохо мне, после приезда "скорой помощи", лежал я и потихонечку думал, что не хочется, в общем-то, испускать дух. Дочь, естественно, куда-то запропала. Плевать. Молодая, вокруг поклонники, любовь горит на каждом углу. Хрен с ним, с отцом. Приезжает тогда любимая женщина — как бы сидеть подле меня, на случай, если я, может, совсем стану загибаться дугой. Скучно, видать, просто так сидеть. И устроила мне такую ночь, от которой я, сердечник, закурил, затрясся. (Спасибо — подняла на ноги! Недаром на востоке утверждают, что организм имеет исключительные запасы энергии и подключает ее в критический момент.) До ее прихода и ее скандала я лежал, и на это сил не оставалось, а она подняла меня да так, что я в четыре утра наскреб по сусекам остатки сил, посадил ее в машину и отвез восвояси... А потом остановился у обочины и долго лежал на земле с закрытыми глазами.
После нескольких подобных случаев я пришел к выводу, что больной мужик бабе не нужен. А если он еще и сильно больной, то она, помимо своей воли, старается его еще и доконать. Тут-то и вспомнил про кладбище, про любовь — носить цветочки. Смотрю, как-то в Парголово из электрички вылезает целый состав женщин с цветочками и потащились со скорбными лицами на Северное кладбище. "И правда — любят!" — подумал я тогда, и захотелось плюнуть им вслед.
Вот и теряюсь.
А она мне говорит, пододвинув мягкие пышные коленки:
— Миленький! Хочешь, кофейку я принесу тебе с тостиками? Я мигом... А может, тебе ножки с горчичкой попарить?..
Черт знает! Не верится что-то в такие ее глубинные чуйства. Научили — не верить. Больно-больно учили. Сейчас — ясно — у меня в кармане полторы тысячи. Здоров. Пятаки могу жевать. А ну — приболей-ка! Что она скажет? Как она тогда запоет?..
Эх, как просто все было в забое. Крушится, валится, ура! Даем стране угля! И музыка, и духовой оркестр, и цветы пионеры несут, а мы все черные, как кирзовые сапоги, рожи, и довольные. Конечно, бывали и гробы — такова работенка. Все там понятно.
Я в семье бывшей жил как советский разведчик в тылу врага. Без права возвращения на родину. Резидент — да и только. Постоянно в напряжении — что можно говорить, а что нельзя... Ведь разведенный мужик — заведомо негодяй и мерзавец. Это разведенная женщина — пострадавшая. Так принято считать.
Предыстория последнего развода такова: ко мне зачастила дочь от первого (восьмимесячного) брака. Она жила у меня, когда училась в школе, и женщины — теща и жена — долбили меня и додолбили вконец. После ее отъезда мне сделали около ста уколов. (Видать, от бешенства.) А потом дочь и вовсе перебралась ко мне. Я — естественно — рад. А жена спрашивает, почему я не спросил ее разрешения. "Так ведь это мой ребенок!" — кричал я. "Но не мой же!" — кричала жена. И тут появляется моя мама. Я ее везу на операцию в онкологическую клинику. Обе — теща и жена — принялись скандалить авансом. Они испугались, как бы мать еще тут не осталась, потому что после операции она не сможет уехать домой. "И пускай,— говорю я.— Это же мама. А это же — дочка! .. " В былые времена от такой оживленной ситуации я, естественно, запил бы, но непьющему плохо, и поэтому было шибко тяжело. Тем более, я еще платил алименты первой жене, невзирая на то, что дочь жила у меня, а первая жена невзирая на это, писала на меня в инстанции, что я ей мало денег посылаю. Карусель, товарищи! Мама лежала в больнице, потом жила у меня, потом уехала. В общем, такие дела. Мне вторая бывшая жена говорит: "Вот ты ругаешь женщин. А дочь твоя? Смотри, пока ты ее обувал- одевал, она тебе — „папочка". А сейчас и писем не пишет даже".— "Все нормально. Так и должно быть. Я ж не говорил, исключая собственную дочь. Во всех вас есть что-то загадочное. ЭВМ сломается, ей-богу!" — "Все мужчины — свиньи",— сказала тогда она. "Кроме членов ЦК",— внес поправку я на всякий случай.
Мать гонят, дочь гонят — пошел разводиться. Быстро развели. Сейчас это дело на поток поставлено. Около минуты у меня времени ушло. И правильно, думаю. Нечего канитель разводить. Пора бы вообще отменить эти регистрации собачьи. Сама по себе регистрация — это уже изначальное недоверие. Получается как бы: "Я тебе не совсем верю — пошли, запишем этот факт в конторе". Торжественное бракосочетание — первый шаг к разводу. Раньше ж было просто, и разводов почти не наблюдалось. Сошлись люди и живут вместе — кому еще какое дело до этого?..
И вот дочь завела где-то роман. Пропала. Мне домой идти не резон, хотя и хочется с ребятами пообщаться. И вот — сижу на чужом диване. И здесь сидеть неохота. Куда идти? Где приткнуть свою буйную голову? Может, это я такой дурак, один? Может, я действительно какой-то ископаемый изверг? Неуживчивый человек? Но не могу же я маму родную прогнать или дочь на улицу, японский городовой!
Комментариев нет :
Отправить комментарий